А та в городе, как говорится, зацепилась. Сначала пришлось, конечно, у ткацкого станка вдоволь настояться, пока не почуяла крепким своим деревенским организмом, что здоровье из тела уходит потихонечку, что вот-вот войдут в легкие и поселятся там до конца ее жизни всякие профессионально-чахоточные силикозы и прочие горькие болезни ткацких тружениц. И с камвольного комбината уволилась, успев тщательно прикопить – копеечка к копеечке – достаточную сумму для покупки крепенького домика на задворках большого города. А купив домик, пошла работать нянечкой в больницу. Работа, конечно, тоже не из легких, зато подхалтурить всегда можно и полечиться заодно. В общем, жизнь, как сама Татьяна считала, у нее хорошо сладилась. Только вот замуж не вышла, так оно еще и не известно, как лучше прожить. Некоторые и замужем живут так, что не приведи господи.

В деревню к матери по праздникам наезжала. Отчим не против был этих приездов, тем более что баловала их Татьяна всякими городскими гостинцами сверх меры – месяца за три начинала к поездке готовиться. Тем и жила. От праздника к празднику. Знакомых в городе особых не образовалось, потому как не шибко грамотной была – всего лишь школу-четырехлетку деревенскую закончила, да и то с пятого на десятое, через пень-колоду. Они с матерью бедно жили, не в чем ей в школу особо и ходить-то было. И Настену, сестру единоутробную, Татьяна всей душой полюбила. Красивая росла девчонка, справная. Вертлявая только шибко да на умок легкая. Все о нарядах да о танцах думала, а соблюсти себя так и не догадалась.

Закончив школу, Настена приехала к Татьяне в город – надумала в техникум поступать. Татьяна и рада была до смерти, все не одной в дому жить, будет хоть с кем словом вечером перемолвиться. Так они и жили – хорошо, дружно да весело. Татьяна за ней, как за своим дитем, ухаживала. Да и была Настена дитем почти – по возрасту как раз в дочки годилась. А на второй год учебы преподнесла она известие, от которого сердце чуть из груди не выскочило. То есть, горько рыдая, призналась в пятимесячной уже беременности. Сама Настена о грустном обстоятельстве старалась не думать, по легкости ума надеясь, что «все само как-нибудь рассосется». Она очень на это надеялась, потому что надеяться, по сути, ей больше не на что было. И рожать без мужа тоже никак нельзя, хоть тут умри.

Как раз в этом Татьяна сестренку понимала. Не могла та появиться в деревне ни с пузом, ни с новорожденным. Там в свое время и материнского греха для пересудов хватило. Хотя что говорить, времена тогда в нравственном отношении суровые были. Да и Настенина молодость тоже не на лучшие времена пришлась, и тогда еще девушке никак не разрешалось без мужа детей заводить.

В общем, решила Татьяна, недолго думая, сестренкин грех прикрыть. Долго они еще голову ломали, как бы им так выйти из беременного положения половчее, и решили, что младшая сестренка ребеночка рожать будет у Татьяны дома, чтоб без врачей обойтись. Удалось даже уговорить на это дело старую акушерку, которая работала раньше в ее больнице и вышла оттуда на пенсию, посулив ей хорошие деньги при успешном завершении ими задуманного и дав страшный обет молчания, если что вдруг не так пойдет и придется везти бедную девчонку в больницу. К счастью, все прошло хорошо. Здоровый молодой организм со своей задачей справился блестяще, произведя на свет такого же здоровенького и крепенького мальчика. Назвали его Александром, в честь их спасительницы – старой опытной акушерки Александры Васильевны. И первая часть задуманного таким образом благополучно завершилась. Вторая же часть задачи была посложнее – надо было каким-то образом новорожденного Александра легализовать как Татьяниного ребеночка, а в городе это свершить, в общем-то, было бы затруднительно. В ЗАГСе бы затребовали бумаги всякие. И потому, окрепнув через месяц после родов и приведя себя в прежнее легкомысленно-веселое состояние, Настена подалась домой, уговорившись с Татьяной пустить по деревне слух о том, что, мол, сестра ее на старости лет решила в утешение своей безмужней жизни ребеночка завести. А в подтверждение слухам вскоре и Татьяна в деревню заявилась, гордо неся по улице свой драгоценный сверток. Никто ее не осуждал. Наоборот, подхваливали даже. По деревенским законам одинокой бабе в сорок пять лет родить – как подвиг совершить. И в сельсовете ребеночка на ее имя зарегистрировали без всяких там справок. Какие еще справки, если тут такое событие. Только мать Татьяне с Настеной обмануть не удалось. Все она поняла сразу, как только внука увидела. Только смолчала, конечно же. Шепнула старшей дочери потом на ушко, что, мол, зачтется ей потом подвиг, и больше к этой теме не возвращалась никогда. А потом Татьяна, погостив немного, уехала вместе с маленьким Сашкой в город. И растила, как своего, все эти годы. И любить старалась. Только ничего хорошего из ее материнства так и не получилось.

– Вот я и говорю, Лизаветушка, – не серчай на меня, что я тебя в трудности бросила. Ну как я могла Настену не похоронить, сама посуди? И прощения у нее попросить надо было…

– За что? За что прощения-то? – тихо возмутилась Лиза, огорошенная рассказом. – Это ведь ты ее, получается, спасла тогда!

– Ну как это «за что»? За то, что плохой матерью Сашке оказалась, наверное. Может, любила его как-то неправильно, не по материнским каким законам. Стараться-то старалась, да, видно, от дурака в хорошем деле толку нету.

– А Настена твоя что? Она-то потом как к Сашке относилась?

– Да никак, в общем. Как тетка к племяннику. Вроде и есть он, а вроде и нет.

– Ничего себе.

– А как ты хочешь? Он же мой, получилось, сын-то. А Настена потом замуж вышла да еще себе троих детей нарожала. Мужик у нее попивал сильно, скандалила с ним. Не до нас ей было. Я когда с ним в деревню по праздникам наезжала, она даже шарахалась от него, боялась будто. А он, Сашка, чуял это всегда и обижался. Ой, чуял! И злился на них на всех и братьев своих двоюродных, то бишь по матери родных, лупасил смертным боем. Настена все время прибегала ко мне на него жаловаться. Залетит, бывало, во двор и орет на всю деревню: «Татьяна! Твой байстрюк опять моих детей чуть не покалечил! Уйми ты его, окаянного! И в кого он у тебя такой бандюгой растет!»

– Ничего себе… Вот тебе и материнская привязка, – тихо пробормотала под нос Лиза, задумавшись. – А ты ему про мать настоящую скажешь, Тань?

– Да нет. Зачем? Будет потом еще и на покойницу злиться. Уж лучше одна свой крест до конца донесу, раз такая ошибка у нас получилась.

– Так, значит, грех, говоришь… Странно…

– Ну да. Чего тут странного-то? Говорю ж тебе, Лизавета, нельзя от родной матери ребенка забирать. Вот если б не удумали мы тогда с Настеной со страху все это дело, может, по-другому бы все повернулось. Может, и полюбила бы она своего сына, куда б делась. А так – грех, сплошной грех. Вот меня теперь бог и наказывает Сашкиной ненавистью…

– Тебя послушать, так все перед ним виноваты! А ты так и больше всего!

– Ну да. Правильно. Я таки больше всего, – грустно и совсем уж безысходно подтвердила Татьяна и замолчала, поджав губы горестной скобочкой.

– Слушай, а он же теперь совершеннолетний! Может, мы его в Америку к этим, которые его усыновить хотели, отправим? А что? Они ж хотели! Теперь ему никакого официального усыновления для выезда и не требуется. Пусть делают приглашение – и вперед. Я даже денег дам на дорогу…

– Ага, разбежалась! – взглянула на нее насмешливо Татьяна. – Вспомнила баба, як дивкой була. Да он сам, как только ему восемнадцать исполнилось, туда им письмо написал да к ним жить попросился! И денег бы я ему сама нашла! Да только не тут-то было, Лизаветушка.

– А что такое?

– А то! Знаешь, какой ему ответ от той американской бабы пришел, которая его усыновить хотела? Он мне это письмо сюда приносил, я читала. Вот, говорит, мать, не уехал я тогда к ним, а теперь, получается, и не к кому ехать-то! Опять меня кругом обвиноватил.

– А что, что в том письме было, Тань?

– Ну, что было? Обычное дело. Извини, мол, пишет, дорогой Алекс, нашей семьи больше нет, и приезжать тебе как есть сейчас больше некуда. Оказался, мол, мой драгоценный муж сволочью несусветной, то бишь этим… Как его… Ну, которые – тьфу, гадость какая! – не знаю, как они правильно называются… Которые не баб, а мужиков только любят.

– А! Вон в чем дело. Ну, понятно. Значит, права я тогда была, в суде. Правильно мы им в усыновлении отказали. Представляешь, что с твоим Сашкой вообще могло случиться? А может, и неправильно. Не знаю, у каждого свой, говорят, выбор… Грустно все это, Тань…

– Да не то слово, Лизаветушка. Получается, что на сей день только ты моя отрада и есть. Жаль ты моя, хозяюшка разлюбая.

– Да ну тебя, запричитала опять! Лучше пойдем завтрак какой-нибудь сообразим, а то скоро близнецы проснутся! И чтоб про овсянку ни слова больше! Поняла? А кофе я сейчас быстренько выпью, пока они спят.

– Ой, а как вы тут хоть жили-то без меня? Оголодали поди совсем? Беспорядок развели? Сейчас проверю! Если что не так – по затылку схлопочешь, – резво кинулась на кухню Татьяна, будто соскучилась по рабочему и любимому месту. Оглядев вокруг себя кухонное хозяйство, чуть покачала головой. Лиза так и не поняла – то ли поругала она ее этим жестом, то ли похвалила. Потом, резко повернувшись к ней лицом, спросила, будто иглой проткнула: – Ну а прынц-то длинноволосый твой как? Объявился, нет? Иль думает, свалил на бабу детей и ладно? Пусть она тут с ними как хошь управляется?

– Объявился, Тань, не беспокойся. Вчера только из Москвы звонил. У них там все хорошо. Приедут, наверное, скоро.

– Ну, вот и слава богу. А то где ж это видано – подсунули бабе детей. У тебя чего, больше дел никаких нет, что ли, чтоб с дитями этими возиться?

– Тань, ну ты чего? Они нам в тягость, что ли? Хорошие ведь мальчишки.

– Ой, Лизавета, да кто говорит, что плохие? Хорошие, конечно. И у меня вот душа все об них болела, хоть и некогда ей было болеть-то, сестру похоронила все-таки. А только лучше будет, если они побыстрее их заберут. И для тебя лучше, и для них, да и для ребят.

– А я думаю не так, Тань, – искательно улыбаясь и робко заглядывая ей в глаза, виновато проговорила Лиза. – Ну вот представь, приедут они из больницы домой, а мать у мальчишек только-только после операции. А Леня на работу уйдет. И что? Никто даже их и не накормит толком.

– Та-а-к, – неодобрительно протянула Татьяна. – И к чему это ты все ведешь, голуба? А ну давай признавайся, чего удумала!

– Я, Тань, вот чего на самом деле удумала. Давай их оставим еще хотя бы на месяц? Жалко же. Они хоть поправятся немного, воздухом свежим подышат. Ну чего им там, в городе, торчать? Даже и погулять с ними некому будет. С тобой им так хорошо! А я вечером буду стараться раньше приезжать, чтоб тебя от хлопот освободить. И денег приплачу, как няньке. А, Тань?

– Та-а-а-к… – снова протянула на сей раз очень грустно Татьяна. – Присохла ты к ним все-таки, Лизавета. А я предупреждала – не делай этого! Вот никогда меня не слушаешь, а я ведь дело говорила! Ох и настрадаешься теперь, матушка. Это тебе не слезы по мужику длинноволосому лить, это страдание-то похлеще в душу въедается.

– Тань, так оставим? – нетерпеливо мотнув головой, словно отмахиваясь от ее причитаний, спросила Лиза. – Ну что от нас, убудет, что ли?

– Да не убудет, конечно же. А только последний раз говорю – не делай греха! Не пригревай около себя ребятишек шибко надолго-то! Не дело это – чужих воспитывать! Иначе потом тоже наплачешься! Мало тебе, что ль, моего примеру…

– Да не в этом дело. Я-то, может, и надолго бы пригрела. Даже с удовольствием и навсегда. Только не дадут мне. Все равно заберут рано или поздно. Вот мать родная оправится после операции и заберет.

– Не знаю, не знаю… Как она там оправится, может, и правда быстро. А если вообще, не дай бог, помрет в одночасье?

– Не каркай, ты чего!

– Да я не каркаю. Все мы одинаково под богом ходим, Лизавета. А только одно тебе скажу – кто с детства да с молодости сердцем мается, тот самый и есть никудышный на этом свете жилец…

Часть 4

Алина

17

Потолок больше не падал. Уже второй день Алина смело поднимала глаза наверх, чтоб лишний раз удостовериться – не падает! Да в этой уютной палате московской кардиологической клиники потолок был другой – не серый и тяжелый, как в больнице ее родного города, а весь покрытый красивой белой плиточкой с шахматным рисунком. И все было другое. И сердце у нее теперь другое. Нет, оно осталось тем же самым, конечно, только как теперь с ним договариваться, она еще не знала. Лёня вот говорит, что никак не надо, теперь она может жить себе спокойно, никаких договоров с ним не заключая. И не бояться ничего. И даже не бояться умереть. Странно как, не привыкла, она так и не умеет вовсе.

Вспомнилось вдруг некстати одно произошедшее с ней событие – как она сюда на самолете добиралась. Впервые в жизни летела. Все было таким нереальным, незнакомым. Даже люди в аэропорту были какими-то нереальными – марсианами будто. Казалось, что вот-вот должен кто-то прийти и прогнать ее из этого мира красивых, здоровых, настоящих, привычных к этой богатой суете людей. И одеты все кругом модно, и женщины такие – прямо глаз не оторвать. Да еще и к Лёне одна из таких женщин вдруг бросилась в объятия, закричала над ухом весело и громко: