Ну что ж, и в этом он прав, особенно насчет музыки. Уж чего-чего, а страданий его музыкально-творческих она никогда не понимала. Ну зачем так мучиться только для того, чтобы быть первым? Можно же просто жить с музыкой, если она тебе так необходима, а не использовать ее как орудие своих амбиций. Не случилось из тебя великого музыканта – подумаешь. Зачем в крайности бросаться? Надо было и на эту тему с ним тоже поговорить, кстати. Вот все она делала неправильно! Надо было парня к обыкновенной, земной жизни адаптировать, а она восхищалась нелепо его сомнительным талантом да возносила на небеса. Что ж, как лучше хотела. Так, а дальше-то вообще уже интересно начинается…

«Я ухожу жить к Алине. Ты ее не знаешь. В отличие от тебя она скромная и маленькая, потерянная в жизни женщина. И ей нужна моя помощь. Настоящая, мужская и материальная, а не игрушечная, не сердечно-душевная, понимаешь? Я ей нужен, необходим просто. Без меня они погибнут – Алина и ее дети. А ты сильная, найдешь себе другую игрушку…»

А вот это удар ниже пояса. Вот это по-настоящему больно. Этого она совсем не заслужила. Хотя разве любовь и уважение заслуживают? Да ничего подобного! Каждый только от себя пляшет, от своих чувств, ощущений да потребностей. Уж она-то знает. Сколько ей пришлось выслушать исповедей оставленных мужей и жен, и все только и говорили о том, что уж они-то этого не заслужили. Черт, а все равно больно! Никогда так больно не было.

– Ну, и чего ты тут сидишь, как столетняя бабка-бобылка? – вздрогнула Лиза от громкого Татьяниного голоса. Она и не слышала, как та поднялась на второй этаж, как тихо встала за спинкой ее кресла. Лиза молча подняла к ней горестное, почти черное лицо.

– О господи! Лизавета! Да ты чего это? Еще поди и реветь сейчас соберешься?! Ты это дело брось! Не стоит этот мужичонка слез твоих! Такая баба умная, такая справная, чего это ты! Да с тобой ни одну девку и рядом-то поставить нельзя! Я надысь глядела по телевизору, как самую красивую девку на всей Земле-матушке выбирали, так ни одна тебе и в подметки не годится! Тебя же в любой блескучий журнал на первую страницу сразу возьмут, только захоти! А ты вдруг горевать удумала. Господи, да найдешь себе другого мужика, и не думай даже.

– Да не надо мне другого, Тань, – горько усмехнулась Лиза, и ткнулась головой в ее теплый рыхлый живот, и вздрогнула плечами, будто и в самом деле собиралась заплакать. От Татьяниного фартука с красными вышитыми петухами пахло так хорошо. Счастливым детством – бабушкой, пирожками, компотом из сухофруктов, теплой нежной беззаботностью.

– Присохла, значит? – жалостливо спросила Татьяна и принялась гладить свою хозяйку по распущенным по спине блестящим каштановым волосам. – Это ничего, Лизавета. Ничего, пройдет. Как присохла, так и отсохнешь. Заживет, корочкой покроется и само отпадет. А пока не отпало – скрепиться надо, переждать. Денечки в календаре вычеркивать и ждать. Вот один день прошел, другой, третий. Помнишь, как сама меня учила? Красным карандашиком денечки в календаре вычеркивать?

Конечно же, Лиза помнила этот немудреный совет, который сама давала Татьяне, когда та появилась у нее волей случая в доме. Хороший совет, кстати. Тогда помог.

– Помнишь, как я жить совсем не хотела? Вот у меня уж горе было так горе – по сравнению с твоим-то. На старости лет без крова остаться – это тебе не без мужика.

Татьяна и впрямь появилась у Лизы в доме по воле случая или, вернее, трагического стечения обстоятельств. А вернее, не обстоятельств, а по прихоти Лизиной профессии. Познакомились они в обычном судебном заседании. Очень грустным было это знакомство – стояли они тогда по разные стороны баррикад.

Лиза выступала как раз на стороне тех самых чиновников от опеки, с которыми пришлось побороться в деле по усыновлению Дениски Колюченкова. А поскольку клиент всегда прав, то и чиновники в том, Татьянином, деле, как ни странно, оказались правы…

Татьяна Михайлова, теперешняя ее домоправительница, всю свою сознательную жизнь провела в матерях-одиночках. Образования у нее никакого не было, средств к существованию особенных тоже. Работала на двух, а то и на трех работах – и на ткацкую фабрику к станку успевала, и тряпкой размашисто намахивала в больничных уборщицах, и на дому цветы могильные из воска умудрялась ночами лепить. Жила в небольшом, но справном домике на рабочей окраине, растила, как могла, своего сына Сашку, отец которого так и остался для всех неизвестным. Мальчишка, однако, рос сильно хулиганистым – никакого сладу с ним Татьяна не знала. Но справлялась как умела – покорно ходила на все вызовы возмущенных школьных учителей, и на педсоветах стаивала, жалостливо опустив голову долу, – лишь бы из школы не выгнали, и с женщиной – инспектором милицейским по делам несовершеннолетних чуть ли не в подружках ходила. Она, эта сердобольная инспекторша, и пристроила пятнадцатилетнего Сашку в этот самый центр, название которого Татьяна с большим трудом выучила – Центр по профилактике безнадзорности и правонарушений несовершеннолетних «Восстановление» – вот как…

А потом этот самый центр даже организовал летнюю поездку своих питомцев по США. Целое лето Сашка там пробыл, а вернулся сам не свой… И потребовал от матери несусветное – чтоб отказалась она официально от своего материнства, значит. Будто хочет его усыновить одна американская пара, и сам он этого страстно желает. Прямо с ножом к горлу к ней подступал – подпиши бумагу об отказе, и все тут! Мол, без нее суд не разрешит американское усыновление… Тем более американцы эти прямо к ней домой заявились. Люди денег не пожалели, за ее Сашкой в Сибирь приехали. Что было делать? Подписала она ту бумагу. Уревелась напрочь, а подписала. Сашка диктовал, а она писала. Не в состоянии, мол, я, дура такая, дать достойное содержание, воспитание да образование. Отказываюсь, мол, от сына своего Александра Михайлова.

А только бумажка не помогла. Больно шустрая адвокат в суде развыступалась, вопросами всяческими Татьяну замучила. Из ответов и вышло, что мать от воспитания сына вовсе не уклонялась, родительскими правами не злоупотребляла, аморального образа жизни не вела, работу постоянную имела… А в конце эта тетка вообще вывод сделала, что поскольку Сашка не был лишен материнской любви да родительской опеки, то в силу закона не может быть и объектом усыновления иностранными гражданами. Так и выразилась, бессовестная, – объектом. Татьяна даже рассердилась на нее. Она уж к этому времени с судьбой своей окончательно смирилась. Решила, что и впрямь ее сыну с этими американцами посытнее жить будет.

В общем, отказали судьи этим американцам в усыновлении. Прислушались к доводам адвоката Елизаветы Заславской и отказали. А на следующий после суда день Татьяна с раннего утра уже поджидала девушку в конторе – чуть не с кулаками на нее накинулась. Зачем, мол, ты натворила такое своими этими «объектами»! Обиделись американцы на судебный отказ, в тот же вечер домой укатили. А Сашка совсем взбеленился от горя – из дому мать прогнал. Вытолкал прямо взашей, будто она одна и виновата была. А ей и идти-то некуда совсем. В парке на скамеечке ночевала.

Вот тогда Лиза и привела Татьяну к себе домой. Пожалела, значит. Или, может, вину какую за собой чувствовала – не надо было в суде так уж стараться-то… Хотя глупости, конечно. Как это – не надо? Профессия, она и есть профессия. Да и закон – он тоже закон, а не дышло какое.

А Татьяна быстро прижилась. У хозяйки дома даже иногда чувство возникало, что она в ее доме всегда так и жила, с самого Лизиного рождения. И всегда пироги вкусные пекла. И борщи варила. И ворчала на нее вот так же всегда – по-деревенски смешно и любя.

О Сашке они больше не говорили. Ни разу. С тех самых пор, как повычеркивала Татьяна красным Лизиным карандашиком прошедшие с того «несправедливого» суда календарные дни да успокоилась немного. Они обе как-то очень старательно обходили эту болезненную тему. Татьяне стыдно было, а Лизе просто не хотелось ей лишний раз больно делать, хотя знала распрекрасно, что Сашка нагло является в ее отсутствие к матери, и та отдает ему все полученные в качестве зарплаты деньги. Не могла Лиза ей ничего на это сказать. Потому что и сама не знала, что надо говорить в таких случаях. Может, и права сейчас Татьяна, говоря о том, что ее горе с Лизиным и рядом поставить нельзя? Добрая, хорошая, уютная Татьяна. Права-то она права, а одного только не понимает, что собственное горе, оно всегда горше всех. И никто его облегчить не в состоянии, какие слова ни говори, какие примеры ни приводи.

– Тань, ты иди спать, ладно? Мне одной надо побыть, – оторвавшись от ее теплого мягкого живота, проговорила Лиза. – Спасибо тебе, конечно…

– А вот и плохо, что одной, Лизавета. Нельзя тебе сейчас, нехорошо это. Слушай, а может, мы водочки с тобой выпьем, а? Холодненькой? С соленым грибочком? У меня все припасено для такого случая.

– Сама, что ль, водочку-то делала, ключница ты моя милая? – усмехнулась, глядя на нее снизу вверх, Лиза.

– Почему сама? – наивно удивилась Татьяна. – Ты чего, совсем умом тронулась с горя? Кто ж сейчас сам водку-то делает? Да и не умею я.

– Да ладно. Какие твои годы – научишься еще.

– Зачем? – та снова вытаращилась на хозяйку удивленно. – Чего это я всяким глупостям учиться буду?

– Да тьфу на тебя! – уже досадуя несколько на непонятливость собеседницы, грустно рассмеялась Лиза. – Шучу я так с тобой, господи…

– А-а-а… Ну, давай тогда, шути. Я на это согласная. Уж всяко лучше, чем горевать да слезы лить попусту.

Татьяна шустро спустилась по лестнице, погремела-пошуршала в своем хозяйстве и снова поднялась к Лизе, торжественно неся в руках поднос с маленьким запотевшим графинчиком в окружении тарелочек со всякой аппетитно пахнущей снедью на закуску. Расставив все это хозяйство на столе, вдруг хлопнула себя по лбу и снова ринулась вниз, застучала дробно пятками по лестничным ступенькам. А вернувшись, выложила перед Лизой сорванный со стены календарь и толстый красный косметический карандаш – тот самый, похоже, два года назад ей Лизой подаренный.

– Денечки прошедшие без твоего черта длинноволосого будешь зачеркивать. Вот как отчеркнешь сорок денечков – так и забудешь…

– А почему сорок? Ты что, он ведь живой еще!

– Да и на здоровье, что живой. Я что, против, что ли? Мы ж его не на тот свет спроваживаем, мы ж его только из дома твоего провожаем. А сорок дней, я думаю, и для живой души тоже срок хороший. Чтоб дом покинула, переселилась в новый, где хозяин живет, обжилась там по-новому. Никогда уходящий, Лизавета, душу свою сразу из того места, где долго прожил, не забирает. Она еще там живет, мучает оставшихся. Так что давай выпьем за то, чтоб тебе побыстрее от ее гнета освободиться.

– А если я не хочу освобождаться? Или не могу? Может, мне без души этой и жизни нет?

– Так и не будет, если цепляться за нее, глупая. А ты скрепись, Лизавета! Сначала скрепись, а через сорок дней встряхнись, и все.

– Хм… Странная у тебя концепция выхода из кризиса.

– Да сама ты цепция! Нечего меня своими мудреными словами пугать! Делай лучше, что говорю! Давай, выпей за день свой первый да и зачеркни его в календаре пожирнее!

Лиза покорно исполнила требуемые от нее действия и устало откинулась на спинку дивана. От выпитой водки в голове слегка зашумело, но на душе легче не стало. Наоборот, подумалось вдруг с тоской – еще вчера в этой комнате жил ее Лёня. Еще вчера она была счастлива…

– Тань, а ты дома была, когда он уходил?

– Конечно. Где ж мне еще быть? Я аккурат пирог с капустой из духовки вынула, оглянулась – а он в дверях кухни стоит. Одетый уже, с сумкой в руке. Поклонился так мне вежливо да низко, улыбнулся по-доброму. Прощай, говорит, Татьяна, спасибо тебе за все. Я, говорит, для Лизы на столе письмо оставил. Я и рта в ответ не успела открыть, а он уж и дверью хлопнул.

– А перед этим? Дома ночевал?

– Конечно. Всю ночь на своей пианине музыку наяривал, никак мне спать не давал.

– На рояле, Татьяна…

– Ну да. На этой своей бандуре, в общем. Полкомнаты занимает, зараза огроменная! Куда мы теперь ее денем-то? Ее за просто так теперь и не вытащишь!

– Да пусть стоит…

– Ты, Лизавета, если в следующий раз вздумаешь опять за какого музыканта замуж пойти, то ищи такого, чтоб инструмент у него помельче был. Дудочка там какая-нибудь или гармошечка, к примеру.

– Хорошо, Тань. Я учту. Найду и с дудочкой, и с гармошечкой. Ты спать сегодня пойдешь или нет? Дай мне одной побыть, болтунья старая! Устала я от глупостей твоих. Иди уже, а?

– Ладно, что ж, – горестно вздохнула Татьяна, собирая обратно на поднос свои тарелочки вместе с графинчиком. – Пойду, раз просишь.

– Ну, вот и иди уже.

– Да иду, иду!

Она, ворча что-то под нос, спустилась осторожно с лестницы, опять выразительно погремела-пошуршала чем-то и успокоилась наконец. Спать легла, наверное. И сразу тяжелая, маетная тишина обступила Лизу со всех сторон, зазвенела нудно в ушах, придавила тяжким камнем голову и грудь. Господи, как больно-то. Она и не знала, что так может быть. Даже давние девичьи московские страдания показались ей сейчас сущей клоунадой, а ведь думала, что прошла в молодости через настоящий огонь этих страданий, что он выжег тогда всю душу, испепелил дочиста. Черта с два…