Он взял морфий и сделал еще укол в тонкую руку. Пока Кармела засыпала, наметил ножницами разрез, примерившись сначала в воздухе. Один точный разрез длиной в пару дюймов. Простыни… так, а где простыни?

— Быстро постелите чистые! — приказал он.

На Пьеранджелу нашло оцепенение, она двигалась как во сне.

— Все должно быть чистое! — заорал доктор. Свою науку он постигал в грязных обледенелых окопах в Трентино. — Все. Если ее не убьют приступы, ее прикончит сепсис.

Кармела вновь пришла в себя. Доктор поймал ее взгляд, глаза выражали один лишь страх — он сотни раз видел такой страх в глазах солдат, когда те выходили из наркоза. Доктор положил ладонь ей на плечо. При его прикосновении, как он и предвидел, что-то в ней изменилось. Она приподняла голову и со всей силой осуждения, на которую была способна, произнесла:

— Это твоя вина.

— Еще морфия, — велел доктор акушерке.

— Твоя вина, — повторила Кармела. — Твой ребенок. Все уже догадались, кроме тебя. Почему ты не смотришь на меня, Амедео?

Он ввел ей лекарство, даже не взглянув на нее, но почувствовал, как спальня будто сжалась под тяжестью ее обвинения. Как только Кармела вновь погрузилась в беспамятство, он встал на колени, сделал разрез, просунул руку и повернул ребенка на четверть оборота. Затем с помощью щипцов одним движением извлек его наружу.


Это был мальчик. И он уже дышал. Доктор перерезал пуповину и передал ребенка акушерке.

— Пока не вышла плацента, ей все еще грозит опасность, — сказал он. Вскоре плацента вышла целиком, и сопровождаемые криком и кровью роды были окончены.

Кармела, как он и предвидел, тут же очнулась. Приподнявшись на влажных простынях, потребовала ребенка. Доктора накрыло дурнотой от облегчения и усилий скрыть его. Он отошел к окну, посмотрел на аллею, ведущую от виллы графа к дороге. Газовые фонари между деревьями сияли зелеными сферами. Пейзаж, терявшийся в сумраке, был уныл и печален: пустынный склон и черное море за ним. Все изменилось, с тех пор как он последний раз на все это смотрел. Комната стала другой. Кармела стала другой. Он и сам стал другим.

Взяв себя в руки, доктор вернулся к своим пациентам. Проверил пульс у Кармелы и у ребенка, потом зашил разрез и протер все йодом. Он проследил за тем, чтобы плаценту, окровавленные простыни, тампоны и бинты сожгли, и только после этого позволил себе повнимательнее рассмотреть Кармелу. Поглощенная младенцем, она забыла о его присутствии. Неужели это тело, истерзанное родами, которое он только что колол, резал и подвергал различным манипуляциям, было целым и молодым, когда он видел его последний раз? Как странно. Твоя вина. Твой ребенок. Он позволил себе взглянуть на новорожденного. Здоровый малыш с черным пушком на голове — почему такой кроха вообще должен кому-то принадлежать? Доктор видел в нем черты графа: толстая шея, глаза навыкате.

Но, так или иначе, она бросила ему обвинение, вот что самое главное.

После того как работа была завершена, на него накатила свинцовая усталость. В дверях возник граф, и Кармелу спешно обтерли и прикрыли. Доктору выпало объявить о рождении младенца. И он исполнил свою роль с большим воодушевлением, чем на самом деле испытывал, произнося подобающие случаю фразы: «Прекрасное дитя… сильный мальчик… приступ эклампсии… надеюсь на скорое выздоровление».

Граф осмотрел младенца, осмотрел супругу, кивнул доктору, давая понять, что его миссия окончена.

Поскольку надобности в его услугах больше не было, доктор почистил и собрал свои инструменты и сумрачными коридорами вышел на свежий воздух. Поднимавшееся солнце заливало все истинно средиземноморским сияющим светом. Было начало седьмого.

По дорожке между пальмами кто-то бежал. Риццу.

— Signor il dottore! — кричал старик. — У вас мальчик!

Из-за крайней усталости доктор в первый миг ничего не понял.

— Мальчик! — надрывался Риццу, распугивая голубей. — Ваша жена родила мальчика!

Cazzo![8] Он совсем забыл. Доктор кинулся навстречу Риццу.

— Очень быстро разрешилась, — выкрикивал в возбуждении старик, растеряв всю свою чопорность. — За час. Джезуина сказала, она могла бы родить, даже не просыпаясь. — Старик перевел дух. — Тем лучше. Ха! Слава Господу, и святой Агате, и всем святым!

Отказавшись от неспешной повозки, доктор побежал домой через пробуждающийся городок. Уже подавали голос цикады, свет разливался по аллеям и площадям, в сотне вдовьих дворов быстро и нетерпеливо скребли метлы. Он чувствовал, как солнечный свет и свет в его душе сливаются воедино и все вокруг будто преображается.

В спальне стоял запах крови и пота. Джезуина дремала, прямо сидя на стуле у изножья кровати. Ребенок тоже спал — на сгибе материнской руки.

— Прости меня, amore, — сказал доктор.

— Это оказалось легче, чем я думала, — ответила жена со свойственной ей рассудительностью. — Столько страхов, а все закончилось через час. Мы с Джезуиной отлично справились без тебя.

Он стер остатки крови. Младенец, длинное мурлыкающее существо, похожее на новорожденного котенка, словно явился из иного мира.

Доктор взял малыша на руки, осмотрел ножки и ручки, сложил ступни, разделил пальчики и, испытав прилив гордости, прослушал через стетоскоп трепыхание сердечка. Вместе с нахлынувшей радостью его переполняли нежность и странное поэтическое чувство. Какая же огромная разница — быть отцом или просто любовником. Теперь он это понимал! Почему же он так долго не решался завести ребенка? Он осознал, что жизнь его до этого момента не имела значения. Она была подготовкой к этому часу.

Однако существовала проблема — второй ребенок. Из-за этой ведьмы Кармелы к полудню слухи разнесутся по всему острову: чудо, близнецы, рожденные разными матерями, явились на свет в один час, словно так и было задумано! Он знал, что станут говорить люди.

Жена лежала обессиленная, апатичная, точно пробежала марафон. Он осмотрел ее, покрывая поцелуями с пылкостью, отчасти вызванной чувством вины. Он понимал, какая буря надвигается: и акушерка, и Пьеранджела слышали слова Кармелы. Подобная новость может настроить против него жену, соседей и, может быть, даже заставит его покинуть остров. Но сейчас его переполняло одно лишь ликование.

II

Его собственное рождение произошло при невыясненных обстоятельствах, его появлению на свет никто не радовался, его попросту не заметили.

Во Флоренции, городе над рекой Арно, есть площадь с синими тенями и тусклыми фонарями. С одной стороны на площади — здание с галереей, поддерживаемой девятью колоннами, в глухой стене галереи есть окно с решеткой из шести прутьев — трех горизонтальных и трех вертикальных. Прутья изъедены ржавчиной. По ночам они поглощают стылый воздух вместе с сыростью и туманом. В те времена за окном стояла подставка, на ней лежала подушка.

Здесь и началась биография доктора, когда одной январской ночью его бесцеремонно просунули сквозь прутья. Звякнул колокольчик. Голый одинокий малыш заплакал.

Внутри здания раздались шаги. Его взяли на руки и, прижав к накрахмаленной груди, унесли прочь — на свет.

Когда сестры из сиротского приюта развернули ребенка и увидели нежную кожу, они тотчас поняли, что это новорожденный, несмотря на крупные размеры. На шее ребенка на красной ленточке висела отломанная половинка медальона с изображением святого.

— Должно быть, святой Христофор, — предположила одна из сестер. — Смотрите: две ноги и три волнистые линии, как будто вода. Или это кто-то из южных святых.

По всем признакам ребенок был здоров. На ночь его отнесли к кормилице.

Поначалу он отказывался брать грудь, но Рита Фидуччи упорно продолжала совать ему в рот свой сморщенный сосок, пока младенец не принялся жадно причмокивать. Насытившись, он заснул. Рита покачала его, напевая не без упрека: Ambara-bà, cic-cì, coc-cò![9] Песенка предназначалась для детей постарше, но этот мальчик показался Рите слишком крупным для обычной колыбельной. Потом эта песня то и дело всплывала в памяти Амедео в разные моменты его жизни.

Перед уходом директор зашел посмотреть на вновь прибывшего. Пять детей за одну ночь! Эпидемия, не иначе. Каждый третий ребенок, рожденный во Флоренции, теперь попадал через железные прутья окна в сиротский приют, где его пеленали, давали ему имя, кормили, лечили от недугов и отсылали в отвергнувший его мир. Директор сделал запись в большой желтой книге Balie e Bambini[10], отметил время поступления ребенка, имя кормилицы и добавил описание простынки, в которую был завернут подкидыш («голубая, кое-где с пятнами крови»), и медальона («возможно, святой Христофор»). Он также записал превышавший норму вес ребенка: десять фунтов и одиннадцать унций — приютский рекорд.

Жестяной медальон директор завернул в квадратный лист бумаги и присовокупил к другим амулетам в коробке, помеченной «Январь, 1875 год». В коробке в таких же квадратных конвертах уже лежали флакон из-под духов на серебряной цепочке; женский силуэт, вырезанный из бумаги и разрезанный посередине; половинки и четвертинки жестяных медальонов, напоминавшие жетоны от камеры хранения. Больше половины детей прибыли с такими амулетами.

Он задумался и записал фамилию ребенка: Буонароло. Учитывая наплыв подкидышей — только за прошлый год им принесли две тысячи детей, — директор, старшая сестра и ее подчиненные придумали при наречении ребенка изменять одну или две буквы в фамилии за раз. Таким образом, сегодняшние пятеро поступивших стали: Буонареале, Буонареало, Буонарала, Буонарола, Боунароло. Этому младенцу-великану подойдет Амедео — доброе благочестивое имя. Добавив имя ребенка, директор закрыл книгу.

Пробудившись, ребенок был вновь приложен к груди Риты, на этот раз он с готовностью принял ее. В нем уже проявлялось главное его предназначение: выжить, вырасти и обрести дом и семью.


Он оказался не только самым крупным из подкидышей в приюте, он еще и рос в два раза быстрее, чем малыши Буонареале, Буонареало, Буонарала и Буонарола. Его выкармливали сразу две кормилицы, вместо обычной накрахмаленной колыбельки для него пришлось купить специальную кроватку и поставить ее между кроватями кормилиц, потому что, как только его клали в тесную колыбель, он начинал беспокоиться. Он рос гигантскими скачками, вторая кормилица называла его «нескладное дитя», а Рита звала благословенным ангелом. Рита клала его на колени и напевала: Ambara-bà, cic-cì, coc-cò! — так что порой он забывал, что она ему не родная мать.

Когда он чуть подрос, Рита разложила его судьбу на потрепанных картах Таро. Директор застал ее за гаданием и запретил этим заниматься. В памяти Амедео не осталось ничего из ее предсказания, но он запомнил сами карты и полюбил истории, в них заключенные: про Отшельника, про Влюбленных, про Повешенного, про Диавола и Башню. Он умолял рассказать ему истории про другие карты. Рита же, отложив карты, поведала ему сказку о девушке, которая обратилась в яблоко, потом в дерево, а затем стала птицей. Он услышал сказку про хитрого лиса. После этого он мечтал, чтобы лис спал около его кровати на каменном полу в общей спальне. Он жаждал все больше историй. Франка рассказала ему две сказки: первую — о демоне по имени Серебряный Нос и вторую — о колдуне, которого прозвали Тело-без-души. Наслушавшись ее сказок, Амедео заперся в платяном шкафу Риты, опасаясь, что демон и колдун придут за ним. Но и после этого он не перестал любить сказки.

Он был еще совсем мал, когда пропала Рита. Ему так и не объяснили, куда она делась. Его отослали в деревню, в маленький домик с земляным полом, к приемным родителям. Если в туалете встать на сиденье и заглянуть в окно, то можно было увидеть клубы тумана — там была Флоренция, город, где он родился, — и блестящую змейку реки Арно.

Приемная мать объявила, что прокормить его слишком накладно и что вся одежда ему мала. И его вернули обратно.

К тому времени, когда ему исполнилось шесть, в приюте оставались одни девочки и Амедео. Окно, через которое подкинули Амедео, теперь было закрыто. Детей приносили в контору — в корзинке, «цивилизованно», как называла это сестра Франка, иначе, мол, плохие люди бросали своих детей «ради удобства». Амедео часто думал, может и его оставили «ради удобства». У него появилась привычка стоять на ступеньках под закрытым окном в надежде, что его мать вернется за ним.


Однажды майским днем его увидел доктор, прибывший осматривать детей. Доктор особо приглядывал за Амедео. Из-за необычно больших размеров у мальчика были проблемы с ногами, он вечно попадал во всякие неприятности, и потому у доктора он появлялся чаще, чем последнему того бы хотелось.