И вот он лежит здесь, перебинтованный, дрожащий от лихорадки, в комнате, принадлежащей чужому сыну.

Он шевельнулся, и плечо пронзила боль, волной прокатилась по всей правой стороне тела. Он попробовал сорвать бинты левой рукой и зубами, чтобы оценить характер ранения, но его затрясло, и он отказался от этой глупой затеи. Отдышавшись, придвинулся к краю кровати, дотянулся до занавески и попытался ее отдернуть. Из складок материи с тихим шорохом что-то посыпалось — не то пыль, не то песок.

В щелях ставень открывалась зыбкая картина рая. Оливковые рощи, пальмы, синяя полоса спокойного моря — все плавилось и подрагивало в жарком воздухе. И никаких признаков битвы, в которой он сейчас должен был участвовать. Позже он узнает, что окна комнаты смотрели не на Сицилию, а в открытое море, в сторону Северной Африки, откуда он прибыл. Но в этот первый миг картинка за окном показалась ему чудом. Он мог находиться где угодно: на Карибах, в Тихом океане — там, куда мальчишек уносят их мечты и тяга к приключениям.

Но здесь говорили на какой-то разновидности итальянского языка. Это он смутно припоминал. Мужчина с кустистыми бровями, женщина, знавшая несколько слов по-английски, и девушка, которая держала его за руку, — все трое обращались к нему на странном итальянском. Здоровой рукой он попытался нашарить в кармане «Руководство по Сицилии», но книжицы не было, да, собственно, и кармана не было, как и кителя. Он был облачен в ночную сорочку, неудобную мешковатую рубаху, походившую на одеяние привидения из девятнадцатого века.

Чья-то тень мелькнула в дверном проеме. По лестнице спускалась девушка. Видение в тихих сумерках. И произошло второе чудо. Роберт ничего не знал о том, что Мария-Грация когда-то была девочкой с больными ногами, в которую никто не хотел влюбляться. Он видел только ее красоту и думал, что это она держала его за руку. Роберт всегда считал себя человеком рассудительным, но сейчас, то ли под влиянием высокой температуры, то ли благодаря изрядной дозе морфия, глядя, как Мария-Грация спускается по лестнице, он влюбился. Да и могло ли быть иначе в тех обстоятельствах.

Шаги. Но перед ним вдруг предстала не прекрасная дева, а мужчина с кустистыми бровями. Он вошел в комнату, поставил на ночной столик стакан с водой и оглянулся на дверь.

— Mia figlia[51]. До-чер? До-чер?

— Дочь. Si, si. — Роберт яростно закивал, показывая, что он понял.

— Моя жена говорить мало inglese, — сказал доктор. — Я — нет. — Он вложил стакан с водой Роберту в руку: — Пить.

Роберт выпил все.

— У меня была книжка, — сказал Роберт, когда доктор отпустил его руку. — На английском. «Руководство по Сицилии». Там был словарик.

Брови доктора сдвинулись от напряжения. Он покачал головой — нет, не понимает.

— Книга? Маленькая книга? — вновь попытался Роберт, изображая здоровой рукой, как он открывает и закрывает книжку. Ему вспомнилась школьная латынь. — Liber? Liber?

— Ah! Un libro![52] — Доктор вышел из комнаты и через несколько минут вернулся со стопкой книг. — Ecco — scrittori inglesi[53]. Шакс-пир. Чарльдикен. Учить italiano?

Не было смысла еще раз спрашивать про брошюру. И Роберт позволил доктору положить себе на колени то, что при ближайшем рассмотрении оказалось «Повестью о двух городах», «Дэвидом Копперфилдом» и полным собранием пьес Шекспира, все на итальянском.

— Жена, — пояснил доктор с явной гордостью, — учи-тел.

— Учительница? (Доктор кивнул.) Я знаю все эти книги, — сказал Роберт и почувствовал, как увлажнились вдруг глаза. — А что, я могу читать это по-итальянски, ведь по-английски я знаю едва ли не наизусть.

Доктор, уловив воодушевление Роберта, радостно закивал:

— Да, да. Английский.

Ободренный, Роберт обвел жестом комнату и попытался спросить о том, что его волновало, с тех пор как он очнулся:

— Filius? — спросил он в отчаянной попытке подобрать нужное слово. — Сын? Где он?

Брови доктора снова сошлись в одну линию.

— Morto, — сказал он и поднял вверх три пальца. — Tutti e tre figli[54]. Morto, morto, morto. Война. Умирать. Три.

Обхватив руками знакомые книги, Роберт, к своему великому стыду, разрыдался. От сотрясавших его рыданий он не мог дышать, но не мог и остановиться. Шум привлек в комнату женщину и девушку. Но семью не обескуражили его рыдания. Женщина просто погладила его по здоровому плечу, говоря что-то утешительное, а девушка побежала за водой. Он принял воду с благодарностью и выпил.

— Не стесняться, — сказала женщина, когда он немного успокоился. — Я хочу, пожалуйста, сказать: ты не должен стесняться. Мы все терять родные. Мы все знать потеря. — Голос ее дрожал. — Может, я не говорить по-английски хорошо, но я решить сказать. — Она взяла стопку книг и переложила их на ночной столик. — Теперь, прошу тебя, спать. Когда тебе быть лучше, ты читать эти книги и учить итальянский. Не бояться. Мой муж иметь ружье, если fascisti прийти. Но я думаю, они больше не прийти.

В последующие дни всем на Кастелламаре стало очевидно, что время фашистов на острове сочтено. Il conte и Арканджело сняли свои черные рубашки и распустили Balilla. Затем, встревоженные неподтвержденными слухами о том, что inglesi отберут медали, военные фотографии и извещения о смерти их мужей и сыновей на войне, люди потянулись в огороды и поля, чтобы зарыть эти реликвии. И даже Амедео как-то ночью взял медаль Флавио, завернул ее в лоскут кожи и запрятал под пальмой во дворе.

В лунном свете листья пальмы казались покрытыми воском, а шерсть спящего Мичетто серебрилась. Когда Амедео возвращался в дом, отряхивая испачканные землей пальцы, ему показалось, что боль немного притупилась, как после кризиса при простуде.


Пина постепенно узнавала подробности о чужестранце. Он англичанин, а не американец, доложила она. По мнению Амедео, именно это объясняло его сконфуженное бормотание в присутствии Марии-Грации. Ему было двадцать пять — на два года старше Туллио. И хотя Пина справлялась в словаре, но не была абсолютно уверена, что он употребил слово «подкидыш», когда рассказывал о себе.

— Подкидыш! — возликовал Амедео. — Ну конечно, он уже Эспозито!

Пина прищурилась:

— Amore, он не твой сын.

Но как же ему было не видеть в этом мальчике замену сына? У Амедео даже зародилась робкая, но отчаянная надежда, что в один прекрасный день хоть один из сыновей вернется, ведь война официально закончилась. Если они спасли этого мальчика, то, может, какой-то добрый англичанин спас и их сына.

Жители острова мало-помалу начали воспринимать раненого иностранца, лежавшего в доме доктора, не как проклятие, а как благословение. Если на остров высадятся английские товарищи солдата или американцы на джипах с развевающимся флагами, то они непременно увидят, сколь по-доброму отнеслись на острове к их соплеменнику, сколь хорошо заботились о нем — как о родной душе. И разве это не еще одно чудо, сотворенное святой Агатой, — явление из моря утопленника на исходе войны? С утра и до вечера городские вдовы шли к дверям «Дома на краю ночи» с блюдами печеных баклажанов и бутылками домашних настоек — подношения чужестранцу. Рыбаки, возвращаясь с дневной ловли, непременно приносили свежайших sarde[55]. А иные из девушек, чьи возлюбленные пока еще не вернулись домой, накрасили губы помадой, чего не делали с начала войны, и пришли умолять Марию-Грацию позволить хоть глазком глянуть на солдатика.

Мария-Грация отправила поклонниц вовсвояси, хотя — и в том она себе ни за что не призналась бы — двигала ею отнюдь не забота о здоровье англичанина.

— Не хочет он вас видеть, — пробормотала она из-за стойки бара, но так, чтобы разочарованные поклонницы не услышали. — Он уже вне опасности, но посмотрит на ваши размалеванные лица и снова сляжет.

Джезуина, не устававшая повторять, что бедняжке Марии-Грации даже объедков не перепадает, очнулась от своей дремоты пополам с глухотой и довольно хохотнула.

Но правда состояла в том, что опасность для англичанина еще не отступила. Сидя у постели молодого человека, Амедео чувствовал себя участником борьбы за жизнь — так же, как чувствовал он это при рождении трех своих младших детей. Температура у парня то падала, то взлетала. Жар сменялся ознобом. Рана на плече загноилась.

— Промой рану святой водой, благословленной святой Агатой, — предложила Джезуина. — Поможет, клянусь.

— Что поможет, — отвечал Амедео, — так это таблетки сульфаниламида.

Джезуина скривилась от столь неприкрытого богохульства и заковыляла прочь. Но вскоре вернулась с медальоном святой Агаты, камешком-амулетом в виде Мадонны и бутылкой святой воды с прошлогоднего фестиваля.

И, к ее торжеству, парень вскоре пошел на поправку. Мало-помалу молодой солдат побеждал инфекцию, пока однажды утром Амедео не снял повязку и не обнаружил с удовлетворением, что рана сухая, воспаление полностью спало.

— Будет чесаться, — предупредил он англичанина, накладывая новую повязку. — Но ты ее не трогай. — У него была привычка разговаривать с пациентами, и неважно, что этот его не понимал.

Но Роберт догадался, что новости хорошие.

— Grazie. Grazie.

— Хватит тебе лежать, — сказал доктор. — Тебе полезно посидеть на террасе, а то и в баре, подышать воздухом с моря.

Англичанин кивнул и повторил: «Mare, mare». Единственное слово, которое он разобрал, — море.


Жители острова поглядывали на закрытое наглухо окно спальни англичанина с подозрением. Но когда он вышел, то быстро выяснилось, что он всем нравится. Безъязыкость делала его особенно предупредительным и внимательным. Он старательно кивал даже на самые абсурдные высказывания, приговаривая: «Si, si, si». В баре он неизменно держался поближе к Марии-Грации, при появлении каждого нового посетителя мгновенно вставал и отодвигал для него стул, а картежникам больше не было нужды нагибаться за упавшей картой — это делал за них англичанин. Подавая карту, он краснел и смущался, что в представлении стариков было истинно английской чертой. Еще он старательно пытался учить итальянский, что служило неизменным поводом для веселья. День, когда он перепутал слово год и anus, вошел в легенды острова. («Я никогда не забуду, — рыдал от смеха Риццу и многие годы спустя. — Этот парень во все глаза пялится на синьору Джезуину и спрашивает, сколько ей ani![56]»)

Но самое удивительное, что к англичанину привязались кот Мичетто и девчонка Кончетта.

— Если этот зверь и эта дикарка приняли его, значит, его каждый примет, — почти одобрительно постановила Джезуина.

Роберт обнаружил, что под этим яростным солнцем его влечение к Марии-Грации развивается безудержной болезнью, несмотря даже на то, что он по-итальянски знает лишь несколько слов. Услышав, что она спустилась по лестнице, он как бы случайно поднимался на несколько ступенек и стоял там, ловя скромный, с ноткой апельсина, запах ее духов. Если она дотрагивалась до чего-то на барной стойке, он незаметно касался этого предмета. Роберт наивно считал, что никто не замечает его обожания. Будучи не в состоянии сдерживать свою страсть, он даже начал говорить с ней об этом. Она приносила ему в комнату кувшин с водой или книгу, и, когда наклонялась, чтобы поставить принесенное на столик, он принимался говорить ровным тоном, как будто просто благодарил ее:

— Позволь мне заняться с тобой любовью, здесь и сейчас, пока твой отец отдыхает после обеда.

Или, пока она подметала в баре после закрытия, он болтал о том, что передавали по радио или о погоде, — но исключительно ради того, чтобы в конце сообщить, что она самая красивая женщина в мире и что даже воздух, которым она дышит, для него свят.

И таким образом Мария-Грация, которая на самом деле неплохо понимала по-английски, но стеснялась признаться в этом, узнала, к огромной своей радости, о его любви.

Роберт, глядя на ее вспыхнувшие щеки, считал, что его выдал голос, и переходил на более ровный тон, но продолжал признаваться в любви. Он не собирался останавливаться, ибо перестать признаваться ей в любви было для него сродни тому, чтобы перестать ее любить. Мария-Грация была для него главным чудом этого чудо-острова, который его излечил.


Прислушиваясь к пробивающимся сквозь треск голосам дикторов Би-би-си в надежде услышать про боевых товарищей, Роберт постепенно выяснил, что наступление на Сицилии было успешным, что итальянцы капитулировали и что немецкие войска отступили к Мессине. После того как он окончательно пошел на поправку, его стали занимать мысли, как вернуться в свой полк. По крайней мере, какая-то часть его все еще рвалась исполнить воинский долг. Но другая, бо́льшая часть, желала остаться на Кастелламаре, убаюканная шумом волн и стрекотом цикад. Эта часть желала признаваться в любви к Марии-Грации, поселиться здесь и навсегда забыть о войне.