А вот блондинка в очках как-то странно взглянула на меня.

Затем все поднялись наверх, и я наконец показал спальни. Венера путалась у меня под ногами; она перестала понимать, что происходит. И лишь, когда я открыл дверь в ту комнату, что четырнадцать лет была спальней Инес, она застонала. А потом залаяла, видя, как блондинка в очках вошла туда и поставила чемодан рядом с кроватью.

— Что с ней?

— Горюет.

Когда мы с Венерой спустились вниз, я присел у двери и сказал ей на ухо, что это бледное ничтожество в очках недолго там останется, пообещал, что все эти люди, как и те, кто приезжал в прошлом и позапрошлом году, ненадолго задержатся в «Винтерхаузе», потом поцеловал ее в лоб и выпустил на улицу, а когда выпрямился, увидел блондинку в очках — она стояла посреди лестницы.

Я говорил с Венерой очень тихо, она не могла ничего услышать.

Вторую половину дня я провел в клубе, тренируясь с Анри.

IV

Дневник Одиль

Вилле-сюр-Мер, 1 августа.

Дом называется «Винтерхауз» (в переводе: зимний дом), так же могла бы называться и комната, где я поселилась — на стенах сплошные горные виды. Монблан, Гималаи, Везувий, Фудзияма. У окна — узкая монашеская кровать; я говорю так потому, что в изголовье висит распятие.

Мне вовсе не нравится спать под распятием: так и кажется, что на физиономию брызнет кровь.

Белые крашеные стены без обоев. Книг на этажерках нет. Впрочем, как и самих этажерок. Под кроватью старый ночной горшок, и все.

Чуть не забыла: есть еще шкаф из некрашеного дерева и колченогий стул. Что до кровати, то в жизни не видела ничего ужаснее: уверена, стоит мне шевельнуть ногой, как раздастся такой трах-тарарах, что соседи выскочат на улицу, чтобы узнать, кто первый сбросил бомбу — русские или американцы. Хотя совсем забыла: на севере — море, на востоке и западе — лужайки и тополя, на юге — пустынная улочка. Так что никаких соседей.

Денек выдался не самый приятный. Начать с того, что Паскаль заявился в Вильмонбль только к полуночи. В убийственном настроении по двум причинам: он разбил в Реймсе свою машину; его отец наотрез отказался дать ему денег. Рассвирепев, Паскаль решил обратиться в банк, полагая, что там не посмеют отказать одному из Мартов-сыновей.

Уложили мы его в гостиной на раскладушке. За завтраком он объяснил мне, что садится за новый роман. Об отношениях отцов и сыновей. Ночью у него появилась идея локализовать действие романа в ванной.

Я не удержалась от смеха. А надо было удержаться; Паскаль стал вдруг такой бледный, встал и направился к двери. Тут, как обычно, у меня не хватило выдержки. Мужчина со спины, особенно, если он небольшого росточка и начинает плешиветь, непременно внушает мне бесконечную жалость. Я тоже встала.

В конце концов он крепко прижал меня к себе в коридоре. Сказал, что я — единственное, что ему остается, что против него весь мир и что если от него отвернусь даже я, это будет концом.

Я в очередной раз почувствовала себя взрослее его, несмотря на то, что он вдвое старше меня. Во мне поднялось что-то материнское. Под конец уже не он меня обнимал, а я его.

Мама сказала, что кофе остынет, и тут раздался звонок в дверь. Пришли Франсуаза и Мишель. У Мишеля черные со свисающими концами усы и частенько грязные ногти. Со словами, что, не будь он женат, он, не откладывая, занялся бы мной, он обнял меня за талию. Я засмеялась слишком громко, чтобы скрыть смущение, которое испытываю при каждой подобной выходке Мишеля.

— Привет, писатель! — бросила Франсуаза Паскалю.

Затем все отправились на кухню пить кофе. Паскаль поведал, как разбил в Реймсе свою машину, а Мишель, от души расхохотавшись и крепко хлопнув его по плечу, обозвал Паскаля дураком, после чего тот печально поник, безнадежно пожав плечами.

— Что ж, поедете на поезде, — заключила Франсуаза.

У меня не было ни малейшего желания ехать на поезде 1 августа, не заказав предварительно билеты, а значит, во втором классе. Тогда я ласково накрыла рукой руку Мишеля и прошептала:

— Ты же не оставишь нас?

Мишель завладел моей рукой и с преувеличенным возбуждением проговорил:

— О, что за ручка! До чего хороша!

Я залилась краской. Франсуаза никак не реагировала; допив кофе и закурив, она бросила:

— В любом случае, если даже вы с нами, я сажусь впереди.

Обычно, когда мы едем отдыхать, впереди садится мама, поскольку ее часто тошнит в машине.

— Ты бы не курила в такую рань, — заметил Мишель.

Франсуаза довольно сухо парировала:

— Не лезь не в свое дело.

Если уж моя старшая сестрица решила устроить всем веселенькую жизнь, бесполезно проявлять заботу о ее здоровье или дарить цветы: она все равно идет на все, и это может длиться долго.

Мама кивнула в знак согласия, Но сразу за Эврё пришлось припарковаться у автостоянки. Небо было серое, воздух душный. Мама поспешила в туалетную комнату, где ее вырвало, а Франсуаза взяла меня под руку и заговорила.

Она сыта по горло Мишелем, хочет жить с человеком, с которым можно поговорить, о чем-то поспорить. Да и в постели у них не ладится. Она больше ничего не чувствует, когда они вместе.

— Так-таки ничего? — спросила я.

— Ничего. Кроме отвращения. И потом, подумай только, провести отпуск в Нормандии! А почему бы не в Фонтенбло? Заметь, с другой стороны…

— Что?

Помолчав, она тихо, на ухо мне — к нам приближались Мишель и Паскаль — закончила:

— Он будет удирать в Париж…

— Эй, что за манера шептаться в обществе! — закричал Мишель.

При этом он захохотал и так двинул локтем в живот Паскалю, что тот изменился в лице и сложился пополам: он не ожидал удара. Мишель поинтересовался, не колики ли его мучают, на что Паскаль приветливо улыбнулся и отрицательно мотнул головой.

Когда мы двинулись дальше, Франсуаза, все же уступившая свое место маме, принялась мучить Мишеля: щекотала ему затылок, дула в ухо, называла простофилей всякий раз, как кто-нибудь обгонял нас, жаловалась на жару так, словно он был в этом повинен, корчила ужасные гримасы в ответ на яростные взгляды, которые Мишель бросал ей в зеркальце. Мама призывала мою старшую сестру вести себя благоразумней. Паскаль помалкивал и время от времени массировал себе живот.

Я никогда не бывала в Нормандии. Все здесь напоминает Англию: и цвет домов, и то, как они выстроились в ряд вдоль моря, и белые оконные рамы, и эркеры, и занавески в цветочек. За Пон-Левеком небо расчистилось, стало безупречно голубым, а солнце засияло так ярко, что стоило взглянуть на него, как все вокруг превращалось в искрящиеся зеленые и оранжевые пятна.

Когда мы подъехали к «Винтерхаузу» и вышли из машины, Паскаль дико струхнул при виде огромной рыжей собаки, а я поцеловала ее в морду, узнав, что она не кусается.

Люблю тех, кто не кусается. О таких нужно заботиться — они редкость.

Принял нас сын хозяев дома. Как описать его? В двух словах: не в моем вкусе. Начать с того, что он вдвое выше меня. Коротко подстриженные волосы — терпеть этого не могу, в этом есть что-то нацистское. Черты лица правильные, что да, то да, но, на мой взгляд, слишком: этакая модная картинка, только не улыбается. А он не из улыбчивых, этот Эрик Корона (Корона, что это, марка сигар? Спросить у Мишеля). Он скорее из породы тех, у кого зубы крепко сжаты, а взгляд обращен внутрь. Мужественный, этого у него не отнимешь. В остальном безукоризненные манеры. Надо видеть, как он указывает вам ваше кресло, слышать, как он спрашивает, что вы пьете. Так и кажется, будто весь мир свелся к вашему креслу и стакану.

Вот только стоит ему усадить вас и налить вам вина, как комедия начинается сначала — с кем-нибудь другим.

В среде крупных буржуа это зовется хорошим тоном, в среде мелкой буржуазии — шиком. Я же называю это лицемерием и отношусь к этому с отвращением. И потом все время, пока мы находились в гостиной и даже после, когда поднимались по лестнице, этот тип старался меня не замечать, говорить и двигаться так, словно я — чистый кислород или дверная ручка; мне было очень неприятно.

Зато его расшаркивания в адрес Франсуазы, заговорщицкие улыбки и ужимки граничили с неприличием. Я даже убеждена, что этот Эрик Корона нарочно залил вином платье Франсуазы, чтобы уединиться с моей сестрой. Она, конечно, была в восторге, чуть не визжала, и мама, когда мы остались одни, сказала, тоже вся сияя:

— Очаровательный юноша.

Когда дело касается мужчин, женщины теряют последние крупицы разума — и так уже двадцать веков: милый домик, симпатичная мордашка, широкие плечи, и вот они уже трепещут, ни на секунду не задумываясь, а не заложен ли дом, не наведена ли красота с помощью косметики, не идут ли широкие плечи об руку со скудоумием.

К счастью, находятся такие девушки, как я, которые выводят из строя этих паяцев, путают карты этих надутых павлинов.

В четыре часа дня мы отправились купаться. Мама сняла тент на месяц, недалеко от дома.

Паскаль ушел покупать тетрадь и не вернулся. А вечером рассказал мне, что просидел все это время в кафе, где приступил к своему роману: пошло так хорошо, что он и не заметил, как летит время.

Мишель всю вторую половину дня провел, склонившись над бампером своей «СХ»; что там стряслось — не знаю. Стоит мне услышать слова «зажигание» и «свеча», как я тут же теряю нить разговора.

Таким образом на пляже я была с мамой и Франсуазой. Ели вафли, я четыре раза искупалась. Это было так весело: пляж, песок, по которому носишься в купальнике, «Голуаз», зажатая в мокрых пальцах. Ощущать, как вода на теле высыхает от свежего ветерка, который постепенно слабеет, пока совсем не прекратится, и воздух не станет неподвижным и тяжелым: значит, ты высох. Затем снова становишься мокрой, но от пота, и вновь бежишь в воду. Так текут неторопливые, пустые, незаметные часы.

Разговор естественно все время крутился вокруг Эрика, прекрасного профиля Эрика, изысканных манер Эрика! Мама, полуприкрыв глаза, каждые пять минут нашептывала мне:

— Он примерно твоего возраста, Одиль. Или чуть старше…

А Франсуаза, та просто помешалась на загаре. Только и делала, что без конца втирала крем для загара куда только можно. Об Эрике она говорила то же, что мама, но с налетом мечтательности и обходя молчанием возраст этого субъекта, которым они обе явно увлечены по совершенно непонятной мне причине.

Часов в шесть я поднялась, огляделась и нашла компанию, с которой можно было пообщаться.

Вечером обед в ресторане, довольно скверный.

V

Дневник Эрика

Вилле-сюр-Мер, 2 августа

Сегодня в полдень встретил в книжной лавке Эльзу. Она была в красной майке и белой панаме в черную горизонтальную полоску. Каштановые волосы, падая на лицо, скрывали лоб.

Шесть лет подряд Паула Хагеман, мать Эльзы, снимает дачу в верхней части города. В первый же приезд она воткнула свой зонт от солнца прямо напротив «Винтерхауза», и я влюбился в нее. В то время она была не одна — ее сопровождал мужественный на вид спутник, и мои родители в августе не покидали Вилле. В дождливые дни четверо взрослых собирались вместе в гостиной «Винтерхауза» и играли в бридж или таро, а мы, дети, — Эльза, я и моя сестра — играли в парикмахерскую. Инес любила, чтобы занимались ее волосами: она была клиенткой, я парикмахером, а Эльза, на три года младше нас, — кассиршей; правда, роль эта была ненужной, потому что Инес всегда отказывалась платить. Затем с моей сестрой произошел несчастный случай, мужественный на вид спутник покинул Паулу и Эльзу на берегу моря по той простой причине, что уехал с другой женщиной на берег другого моря, далеко-далеко на юг. Тогда я стал любовником Паулы, а мои родители решили каждый год в августе путешествовать, сдавая на это время «Винтер-хауз» внаем и возложив на меня обязанность принимать жильцов.

Не знаю, догадываются ли отец с матерью хоть о чем-то, касающемся моего способа принимать жильцов. Мы никогда не говорим об этом.

В книжном магазине Эльза купила журнал «Она» для матери и «Двадцать лет» для себя. Поскольку ей всего лишь четырнадцать, я позволил себе заметить, что она выбрала трудное для ее возраста чтение. Она засмеялась, и несколько секунд в лавке звенел звонкий и чистый голосок прелестного юного существа. Покупатели обернулись, и мы вышли на улицу.

— Какие они в этом году? — спросила Эльза.

— Кто?

— Твои жильцы?

— Такие же, как в прошлом году.

Эльза посмотрела на меня широко раскрытыми глазами.