— Дождись меня.

Она не подняла головы.

19

«Мне бы следовало хоть что-то чувствовать».

Но Себастьян не ощущал ровным счетом ничего, даже склоняясь над открытым гробом и пристально всматриваясь в безжизненное лицо графа Мортона. Окостеневшие черты казались желтоватыми, а не бледными; они так заострились, будто были вырезаны из мыльного камня. Себастьян искал сходства с собой в этом неподвижном лице, но безуспешно. В смертный час, как и при жизни, отец и сын оставались чужими друг другу.

Ничего? Неужели совсем ничего? А как насчет суровой, неуступчивой складки у рта? Она выглядела знакомой. Наверное, это упрямство, предположил Себастьян. А может быть, просто привычка стискивать зубы, вызванная решимостью пройти по жизни без каких-либо переживаний. Если задача покойного лорда Мортона состояла именно в этом, он справился с ней блестяще. «Он никогда не знал своего сына, — могла бы гласить его эпитафия, — и это устраивало обоих».

Себастьян выпрямился и отошел от гроба. Физически он не был так близок к отцу с тех пор, как… С тех пор, как себя помнил. Они изредка встречались, не чаще, чем раз в несколько лет, и ограничивались вежливыми рукопожатиями. У него не сохранилось никаких трогательных воспоминаний детства: папочка никогда не брал его на руки, не сажал к себе на колени. Сама мысль об этом представлялась ему смехотворной и почти непристойной.

Семейная часовня в Стейн-корте своими внушительными размерами значительно превосходила линтонскую, но в ней точно так же пахло плесенью и запустением. Преподобный Эш, приходский священник, сидел в уголке на передней скамье, погруженный не то в молитву, не то в дремоту. Себастьян не мог взять в толк, что он вообще здесь делает. Разве что надеется снискать милость нового графа, раз уж не удалось расположить к себе старого.

Вины самого Эша тут не было. Старик, лежавший в гробу из красного дерева, был не из тех, кто заводит и поддерживает близкое знакомство с сельскими священниками. Лорд Мортон был человеком недалеким, поверхностным и неразборчивым в связях. Не испытывая подлинных страстей, он заполнял свою жизнь беспорядочными и порочными пристрастиями, такими, как азартные игры, пьянство и блуд. Изредка его бесцветные дни освещались вспышкой какого-нибудь скандала, но подобного рода происшествия неизменно оказывались слишком мелкими, им явно недоставало шума и блеска, чтобы поднять имя графа над пустыней убийственной посредственности, в которой он тонул, как песчинка. Себастьян никогда не обижался на отца за его пренебрежительное отношение к себе, ибо граф Мортон точно так же пренебрегал женой и дочерью, равно как и друзьями, знакомыми, арендаторами и подчиненными. Родись он простолюдином, он умер бы, не дожив до сорока, вследствие собственной глупости, лености и убожества.

— Больше мне нечего сказать, отец, — тихо проговорил Себастьян, положив руку на поднятую крышку гроба. — Жаль, но это так.

Как только он произнес эти слова, его сердцем наконец овладело чувство, похожее на скорбь; но только он скорбел не по покойнику в гробу, а по той любви, которой они никогда друг к другу не питали. По зияющей пустоте безразличия, заменившей им взаимную привязанность и дружбу. Если уж разбираться, кто в чем виноват, Себастьян был готов многое взять на себя.

— Прощай, — прошептал он и опустил крышку гроба.

Она закрылась с глухим стуком, в котором прозвучал не подлежащий обжалованию приговор.

Преподобный Эш, вероятно, ждал этого. Он вскочил со скамьи и бросился навстречу новому графу с суетливой, не подобающей его сану поспешностью. Викарий оказался обладателем густой и пышной желтовато-белой шевелюры, напомаженных усов и монокля, свисавшего на грудь на шелковой ленточке. Рубиновый перстень на мизинце совершенно не вязался с пасторским стоячим воротничком. Кристиан Моррелл одевался без претензий на роскошь, подумал Себастьян, и не только потому, что приход святого Эгидия считался бедным. Сам Кристи был непритязателен.

— Позвольте мне выразить вам самые глубокие и искренние соболезнования, милорд, в связи с постигшей вас тяжкой утратой. Его светлость был замечательным человеком, великим человеком, он снискал уважение и восхищение у всех, кто его знал. Его уход будет болезненно ощущаться всеми.

— Вы так думаете? — Еще совсем недавно Себастьян не преминул бы одернуть священника за этот несусветный вздор, назвал бы его лицемером и подхалимом — словом, сделал бы все от него зависящее, чтобы заставить викария сгореть со стыда. Преподобный Эш, безусловно, являлся подобострастным болваном, но были на свете более тяжкие грехи, и Себастьян сам совершил большинство из них.

— О, вне всякого сомнения. Я уверен, что завтра на похоронах соберется целая толпа друзей и почитателей вашего отца.

— Я полагаю, всякое на свете случается, — без тени улыбки согласился Себастьян. — Не буду вас больше задерживать, преподобный отец. Вам, наверное, не терпится поскорее оказаться дома, чтобы поработать над надгробным словом.

По лицу преподобного Эша было ясно видно, что такая мысль даже не приходила ему в голову, но он быстро опомнился и забормотал:

— Да-да, разумеется, как это благородно с вашей стороны, милорд, я немедленно вас покину. Но, может быть, вы лично нуждаетесь в моих услугах?

— Простите?

— Если бы вам было угодно помолиться вместе со мной или поговорить о ваших чувствах в связи с кончиной вашего родителя…

— Ах вот в чем дело! Нет-нет, благодарю вас, но это не понадобится.

Себастьян отвернулся, чтобы не рассмеяться прямо в лицо священнику.

Они вместе дошли до выхода из часовни и пожали друг другу руки на крылечке. Преподобный Эш забрался в маленькое зеленое ландо, пока его возница придерживал для него дверь. И опять Себастьян вспомнил о Кристи Моррелле, который в любую погоду ездил верхом на золотисто-гнедом жеребце, навещая представителей своей смиренной паствы.

По другую сторону парка, украшенного фонтаном и декоративным прудом, вздымалась каменная громада Стейн-корта с двумя гигантскими пристройками, раскинутыми подобно крыльям, по обе стороны от более старинной центральной части здания. Они скорее напоминали крепостные валы, нежели руки, раскрытые для дружеских объятий. Изначально этот дом представлял собой солидный и крепкий особняк в георгианском стиле [51] (Себастьян знал об этом по картинам), пока его мать, только что вышедшая замуж и опьяненная внезапно свалившимся на нее богатством, не приказала перестроить его в духе французского chateau [52]. Теперь его украшали башни и башенки, балюстрады и зубчатые стенки с бойницами, а над крышей, среди мансард, контрфорсов, консолей, выступов и карнизов тянулись к небу не меньше сорока отдельных каминных труб. Стейн-корт походил на летнюю резиденцию кардинала Ришелье, но в сельской глуши Суффолка казался таким же неуместным, как папская тиара в хлеву, да и толку от него было примерно столько же. В юности Себастьян стеснялся родного дома, потом сделал его предметом шуток, а увидев его теперь, ощутил раздражение: отныне все затраты на содержание этой фараоновой гробницы перешли от отца к нему.

Войдя в дом, он нашел свою мать во втором по значимости из ее любимых покоев: она полулежала откинувшись на кушетке эпохи Людовика XV, в круглой гостиной, расположенной в башенной части здания. (Самым излюбленным ее местом была постель в роскошной спальне, откуда она редко выбиралась раньше трех, а то и четырех часов пополудни.) Ее поседевшие, но по-прежнему густые волосы были, как всегда, безупречно причесаны: взбиты кверху и уложены пышной серебристой волной. А почему бы и нет? Она постоянно держала при себе парикмахера, некую миссис Пибоди, занимавшую отдельные апартаменты в доме и повсюду сопровождавшую ее светлость.

В настоящий момент ее светлость не то дремала, не то писала письмо (возможно, она совмещала эти занятия), адресованное, несомненно, одному из множества своих любовников. Себастьян иногда спрашивал себя, почему его родители так люто ненавидели друг друга. Им бы следовало больше ладить, ведь между ними было так много общего! Леди Мортон изменяла мужу не реже, чем он ей, и отличалась от него только тем, что старалась соблюсти хотя бы видимость приличий в своих бесчисленных интрижках. Себастьяну было пятнадцать, когда неразборчивость матери открылась ему во всей неприглядной наготе. Однажды утром он вошел в конюшню и застал ее за развлечением даже не с одним, а сразу с двумя конюхами на охапке соломы в свободном деннике. (Чтобы преодолеть потрясение, он безотлагательно соблазнил горничную, а после этого взял себе за правило менять любовниц так часто, как только позволяли время и обстоятельства. Этой привычке он не изменял на протяжении всей своей жизни.

Пока не встретил Рэйчел.

— Час уже обеденный?

Этот вопрос, заданный томным и ленивым голосом, прозвучал со стороны дивана, стоявшего под окном, где расположилась с колодой карт его сестра Айрин. Раскладывание пасьянса являлось для нее серьезной работой; любимейшим занятием, которому она предавалась едва ли не круглые сутки, была праздность. Невозможно было представить себе ее за шитьем, рисованием или — вот смеху-то! — за чтением.

— Понятия не имею, — ответил Себастьян. Его сестра тотчас же утратила к нему интерес и вернулась к картам, а он подошел к столику с напитками и плеснул в стаканчик чистого виски.

Потягивая обжигающий напиток, Себастьян задумчиво взглянул на мать и сестру. Они уже позабыли о его существовании, да и друг друга, казалось, тоже не замечали. Нетрудно было вообразить, как они часами сидят в одной комнате, не обмениваясь ни единым словом. Себастьян находился дома уже полдня, и за это время они с матерью не сказали друг другу и десяти фраз. Вероятно, они представляли собой довольно странную семью, но никакой иной он не знал и мог лишь предполагать, что в других семьях люди общаются друг с другом: говорят, слушают, отвечают, а иногда смеются, плачут, ссорятся, мирятся. Любят друг друга. Он вспомнил о вечерах, проведенных с Рэйчел в гостиной, а не в его спальне. Ей нравилось слушать, как он играет на рояле, а ему нравилось смотреть при этом на ее лицо. Она запрокидывала голову на спинку дивана и закрывала глаза, вскоре ее прямой и строгий рот смягчался в нежной, мечтательной улыбке. В другие вечера она читала ему вслух, и ее тихий, но звучный и выразительный голос доставлял Себастьяну не меньшее чувственное наслаждение, чем ей — его игра на рояле. Эти тихие часы счастья он принимал как нечто само собой разумеющееся и лишь теперь почувствовал, как остро ему их недостает. Недостает ее.

— А где Гарри? Где дети?

Айрин удивленно подняла гладко причесанную, аккуратную темную головку и растерянно заморгала.

— Гарри? Дома, конечно, где ж ему быть? Вместе с детьми. Что ему здесь делать?

Себастьян пожал плечами. В самом деле, глупый вопрос. Материнских чувств у Айрин было не больше, чем у ее собственной матери. Если бы он сейчас внезапно спросил, сколько у нее детей, она вряд ли сумела бы дать правильный ответ. Сам он помнил четверых, но к этому времени их уже могло быть и пятеро. Сестра была на три года старше его. Когда ему исполнилось двадцать, Себастьян привез домой приятеля по Оксфордскому университету на рождественские каникулы, а утром на второй день Рождества обнаружил его в постели с Айрин.

— Присоединяйся, — предложила она, призывно поглаживая себя по голой груди.

Он вежливо отклонил приглашение, но с тех пор решил, что сыт своей сестрицей по горло.

Моральная распущенность явно была у них фамильной чертой. Себастьян прожил последние десять с лишним лет, стараясь быть достойным наследником семейной традиции. Ему пришло в голову (уже не впервые, но на сей раз эта мысль поразила его с особенной силой), что и он сам, и остальные члены семьи, возможно, бросаются очертя голову в любовные авантюры, спасаясь от одиночества, в поисках тепла, человеческого общения, то есть всего того, что никак не рассчитывали найти дома.

Солнце садилось за дорическими колоннами летнего павильона, стоявшего на краю парка. Себастьян подошел к окну, чтобы понаблюдать за закатом. В Линтон-холле тоже имелся летний павильон, жалкая развалюха, которая могла бы запросто поместиться целиком внутри претенциозного «бельведера», возведенного в Стейн-корте. Рэйчел рассказала ему, что однажды ночью обнаружила там новую молочницу. Девушка предпочитала спать в полуразрушенном павильоне, а не в доме, потому что боялась закрытого пространства. Ее звали Сидони, отец нещадно избивал ее и запирал в сундук. Здесь, в Стейн-корте, слуги были безликими, безымянными, взаимозаменяемыми; если им и было что порассказать о себе, никто из господ не пожелал бы слушать.

Внезапно и неожиданно на него волной обрушилась тоска по дому. Но домом, куда Себастьян стремился всей душой, был Линтон-Грейт-холл.

— Матушка, какова ваша цель в жизни? — неожиданно спросил Себастьян.