— Мне нравится Нунсмер, — сказал литератор из Лондона. — Это место, куда складывают отцветшие жизни, пересыпая их лавандой.

— Моя жизнь еще не отцвела, и я не желаю, чтобы меня посыпали лавандой, — возразила Зора Миддлмист и отвернулась от него, чтобы предложить пирожное викарию. У нее вовсе не было желания ухаживать за викарием, но все же тот казался ей менее несносным, чем литератор из Лондона, которого он привез с собой в гости к своим «прихожанам». Зора терпеть не могла, когда ее называли прихожанкой. Она многое терпеть не могла в Нунсмере. А ее мать, миссис Олдрив, напротив, любила Нунсмер, обожала викария и испытывала благоговение перед умом и образованностью литератора из Лондона.

Нунсмер — деревушка, укрытая в тени суррейских дубов, вдали от шумных городов. И чтобы добраться от нее хотя бы до проезжей дороги, надо преодолеть Бог знает сколько миль — и ехать полями, и карабкаться на холмы. Два старинных дома в стиле короля Георга, более поздняя готическая церковь, несколько коттеджей, мирно теснящихся вокруг общего выгона, — вот и вся деревня. Некоторые коттеджи выходят своими фасадами в переулок. В них живут, большей частью, мелкопоместные дворяне. Иные коттеджи построены очень давно; их низкие потолки опираются на толстые дубовые балки, а в выложенных плитами кухнях имеются огромные очаги, в которых можно делать все, что угодно — сидеть, жариться или коптиться. Другие дома новехонькие, но возведены по образцу старинных деревенским плотником немым Адамом. Все окна длинные и узкие; перед домами — палисадники, где растут розы, флоксы, левкои, подсолнечники и мальвы; от ворот к дверям ведут дорожки, вымощенные красной черепицей. Очень тихое, спокойное местечко этот Нунсмер. До того тихое, что если какой-нибудь забулдыга в половине десятого вечера пройдет с песней по выгону, весь Нунсмер услышит и с испуга кинется запирать на задвижки окна и двери, чтобы опасный пьяница не вздумал войти.

В одном из новых, построенных в старинном стиле коттеджей на выгоне, с палисадником перед окнами и дорожкой, выложенной красной черепицей, жили миссис Олдрив и Зора, причем если мать пребывала в полном благодушии, то ее дочь — в постоянном недовольстве. И не потому, что Зора была таким уж придирчивым и всем недовольным человеком. Когда мы слышали, что кто-то плохо себя чувствует в тюрьме, не приходит же нам в голову упрекать этого несчастного в недостатке христианского смирения.

После ухода викария и литератора из Лондона Зора распахнула окно, и мягкий осенний воздух волной хлынул в комнату. Миссис Олдрив накинула на худенькие плечи шерстяной платок.

— Как резко ты оборвала мистера Раттендена, Зора, — именно тогда, когда он хотел сострить.

— А почему он не смотрит, с кем говорит. Разве я похожа на женщину, жизнь которой отцвела, так что ее остается только сложить в сундук и пересыпать лавандой?

Она быстро пересекла комнату и стала у окна, вся на свету, словно приглашая мать получше к ней присмотреться. Конечно же, глядя на эту рослую, статную, великолепно сложенную женщину, полногрудую и крутобедрую, нельзя было сказать, что ее жизнь отцвела. Рыжевато-каштановые волосы ее блестели, в карих глазах вспыхивали золотые искорки, губы алели, щеки пылали румянцем молодости. Вся она была большая, яркая, с горячей кровью. Злые языки называли Зору амазонкой. Жена викария даже не находила ее красивой, утверждая, что для этого она слишком крупная, броская и пышнотелая. Зора действительно была чересчур велика для Нунсмера. Ее присутствие вносило смутную тревогу в его тишину, диссонанс — в его гармонию.

Миссис Олдрив вздохнула. Сама она была маленькая и бесцветная. Муж ее, исследователь далеких стран, какой-то вихрь, а не человек, погиб на охоте, убитый буйволом. Мать опасалась, что Зора пошла в него. Младшая ее дочь Эмми, также унаследовавшая отцовскую непоседливость, поступила на сцену и теперь играла в составе одной лондонской труппы.

— Не понимаю, чего тебе здесь не хватает, чтобы жить счастливо, Зора, — со вздохом заметила мать, — но, конечно, если тебя так тянет прочь отсюда, уезжай. Я, бывало, и твоему бедному покойному отцу всегда говорила то же.

— Ведь я все время была умницей, не правда ли, мама? Вела себя как примерная молодая вдова — так смиренно, словно мое сердце разрывалось от горя. Но теперь я не в силах больше выносить это. Мне хочется увидеть мир.

— Ты скоро снова выйдешь замуж — только это меня и утешает.

Зора возмущенно всплеснула руками.

— Никогда-никогда, слышите, мама? Никогда и ни за что! Я хочу повидать свет, узнать жизнь, на которую до сих пор только глядела в окошко. Я жить хочу, мама!

— Не понимаю, как ты будешь жить, дорогая, без мужчины, который бы о тебе заботился, — сказала миссис Олдрив, любившая порой изрекать вечные истины.

— Ненавижу мужчин! Видеть их не могу, не выношу их прикосновения. До конца своих дней не желаю иметь с ними ничего общего. Господи, мама! — голос ее дрогнул. — Неужели еще не довольно с меня мужчин и замужества?

— Не все мужчины таковы, как Эдуард Миддлмист, — возразила миссис Олдрив, не забывая считать петли своего вязанья.

— А я почем знаю! Разве можно было предвидеть, что он такой, каким оказался? Ради Бога, не будем говорить об этом! Я здесь почти уже забыла о нем, а вы напоминаете.

Она вздрогнула и отвернулась к окну, глядя на яркий закат.

— Вот видишь, и лаванда может пригодиться, — заметила миссис Олдрив.

В оправдание Зоры следует сказать, что у нее были причины стать мизантропкой. Не очень-то весело для юной новобрачной в первые же двадцать четыре часа супружеской жизни убедиться, что ее муж — безнадежный алкоголик и потом в течение шести недель смотреть, как он умирает от белой горячки. Такое испытание может навсегда опалить душу и исказить мироощущение женщины. Из-за отвращения к пахнувшим водкой поцелуям одного мужчины она предает анафеме их всех и не желает больше ничьих поцелуев… После долгой паузы Зора подошла и прижалась щекой к щеке матери.

— Мы никогда больше не будем говорить об этом, мама, милая. Да? Я запру скелет в шкаф и выброшу ключ.

Она пошла наверх переодеться и вернулась сияющая. А за обедом без умолку болтала о своей будущей свободе. Она сорвет с себя вдовий траур и снова помолодеет душой — окунется с головой в волны жизни. Будет упиваться солнечным светом, наполнит душу смехом и радостью. Все планы и предположения Зоры очень смущали ее мать. Миссис Олдрив чувствовала себя точно так же, как курица в сказке, которая вывела утенка и сокрушенно говорит ему: «Почему тебя тянет в воду? Меня вот никогда не тянуло».

— Вы скоро станете скучать без меня, мама? — спросила Зора.

— Конечно. — В тоне матери было так мало убежденности, что Зора рассмеялась.

— Мама, вы сами отлично знаете, что общество кузины Джен будет для вас куда приятнее моего. Вы ведь уже соскучились по ней.

Кузина Джен превосходно умела кроить нижнее белье для бедных, и подобно тому, как облако тает при восходе солнца, так вся пыль в доме исчезала при ее появлении. Зора же, как все физически крупные люди, всегда вносила некую беспорядочность в домашний уклад, и кузина Джен совсем ее не одобряла. Но миссис Олдрив действительно соскучилась по кузине Джен, как никогда не скучала по Зоре, Эмми или по мужу, и была очень обрадована перспективой ее приезда.

— Во всяком случае, моя дорогая, — сказала она в тот вечер, остановившись со свечой в руках у двери своей спальни, — во всяком случае, надеюсь, ты не сделаешь ничего такого, что не подобало бы порядочной женщине.

Таким было ее напутственное благословение. Зора же, войдя в свою комнату, стукнулась головой о притолоку и сказала себе: «Нет, я решительно не подхожу к этому дому. Слишком я для него громоздка».

О том, как она будет жить и что делать в том большом мире, который так ее манил, Зора имела весьма смутное представление. Для нее этот мир был прекрасной неведомой страной. Всю жизнь она из-за недостатка средств провела в Челтенгеме, потом в Нунсмере. С будущим мужем встретилась в Ипсвиче, когда гостила там у дальней родственницы; и не успела опомниться, как вышла за него замуж. Он был красивый малый, с состоянием, и свой кошмарный медовый месяц Зора провела в Брайтоне. Да еще раза три ездила на неделю в Лондон. Вот и все, что она видела в свои двадцать пять лет. Кое-что Зора узнала, так сказать, из вторых рук, по книгам знакомясь с жизнью различных слоев общества; картины, нарисованные в них, пленили ее воображение мечтой об удивительных и прекрасных местах, где ей никогда не приходилось бывать. Помимо всего прочего, она была неопытна, как ребенок, и так же по-детски бесстрашна.

Что же Зора намеревалась делать? Обладая врожденным артистическим чутьем и восприимчивостью к красоте, она не умела ни рисовать, ни петь, ни играть на сцене, ни писать занятные рассказики для еженедельников. Не замечалось у нее и особых талантов, которые следовало бы развивать. Работать из-за куска хлеба ей теперь было не нужно. Ибсеновские идеи самоутверждения и воспитания в себе личности ее не волновали. Она не стремилась переделать мир, или хотя бы часть его, по-своему. И не считала, что у нее в этом мире есть особая миссия, которую необходимо выполнить. Непохожая на многих других женщин, жаждущих выдвинуться и сравняться с мужчинами, она не ощущала неудержимой внутренней потребности что-нибудь сделать и кем-то стать. Честолюбие у нее отсутствовало. Зора была просто большим роскошным цветком, который пробивается из тени на солнечный свет, стараясь заполучить как можно больше этого света.

Случилось так, что литератор из Лондона возвращался в столицу тем самым поездом, который увозил Зору к начальному пункту ее паломничества. Он попросил разрешения перейти к ней в купе и стал расспрашивать, какой отрасли человеческой деятельности она намерена себя посвятить. Зора ответила, что хочет только погреться на солнышке. Тогда ее собеседник наставительно заметил, что человек обязан чем-то заниматься, чтобы оправдать свое существование. Она выпрямилась и сверкнула на него негодующим взглядом.

— Простите, — извинился он. — Вы свое оправдываете.

— Каким же образом?

— Украшая собой мир. Я был неправ. Это и есть истинное назначение красивой женщины, и вы его выполняете.

— У меня в саквояже, — медленно проговорила Зора, пристально глядя на своего спутника, — лежит средство, предупреждающее морскую болезнь, есть и непромокаемый плащ для защиты от дождя, но как мне оградить себя от пошлых комплиментов?

— Облачившись в костюм восточных женщин, — без тени смущения ответствовал литератор из Лондона.

Зора рассмеялась, хотя он и был ей несимпатичен. А ее собеседник с комической серьезностью наклонился к ней. Он уже написал несколько романов и теперь издавал еженедельник самого возвышенного направления, но с легким налетом цинизма.

— Я старый воробей — мне уже тридцать пять лет, и я знаю, что говорю. Если вы рассчитываете проехать по всей Европе без того, чтобы мужчины говорили вам комплименты, влюблялись в вас и ухаживали за вами, то вы весьма и весьма заблуждаетесь.

— То, что вы говорите, — возразила Зора, — только подтверждает мое мнение, что все мужчины несносные и противные. Почему бы им не оставить в покое бедную женщину?

Поезд остановился на узловой станции. Щеголеватый молодой человек, проходивший по платформе, увидев Зору, внезапно остановился против окна ее купе. Молодая женщина досадливо отвернулась. Раттенден засмеялся.

— Милая моя юная леди, позвольте преподать вам азы житейской мудрости. Старая дева с паклей вместо волос, монолитами вместо зубов и ящиком с домино вместо тела может безбоязненно путешествовать одна даже среди диких татар. Татары ее не тронут. Но — разрешите говорить с вами откровенно, так как вы сейчас моя ученица, — красивая женщина, как вы, излучающая женский магнетизм, не может на это рассчитывать. Она изводит мужчин — и еще как! — а мужчины изводят ее. Вы сами не даете покоя мужчинам; как же вы можете требовать, чтобы они оставили вас в покое.

— Я нахожу, — сказала Зора, когда поезд тронулся, — что старой деве, о которой вы упомянули, можно только позавидовать и что этот разговор мне неприятен.

Как истая провинциалка, она была очень щепетильна в выборе тем для разговора. Подобные речи внушали ей отвращение к самой себе. Зора взяла в руки модный журнал, купленный в Лондоне, — она ведь собиралась учинить набег на столичных портных и модисток — и, смущенно разглядывая до неприличия декольтированных дам на картинках, решила по приезде в Лондон надеть парик, выкрасить лицо в желтый цвет и вычернить один из передних зубов, чтобы не смущать никаких «татар».

— Я только предостерегаю вас, указывая на возможные опасности, — чопорно заметил Раттенден. Он не привык, чтобы его манеру вести разговор называли неприятной.