Я мог бы посмеяться над собой, ведь я свысока смотрел на мою Бесс за то, что она родом с фермы, за то, что выговор у нее срывается на дербиширский, за то, что она называет себя протестанткой, не зная теологии, настаивает на том, что Библия должна быть по-английски, потому что не знает латыни, украшает стены и обставляет комнаты трофеями из разрушенной церкви. За то, что она всего лишь вдова вора и дочь фермера. Я бы посмеялся над собой теперь из-за греха ложной гордости, но из моей глотки вырвался бы только звук, похожий на предсмертный хрип.

Презирая свою жену, свою прямую, простую, достойную любви жену, я отдал свое сердце и потратил состояние на женщину, чье слово подобно ветру, что носится где пожелает. Она говорит на трех языках, но ни на одном не может сказать правды. Танцует, как итальянка, но не может пройти прямым путем. Вышивает лучше швеи, пишет изысканным почерком; но печать ее на документе не значит ничего. А мою Бесс весь Дербишир знает, она честно ведет дела. Когда Бесс пожимает руку при сделке, ей можно вверить свою жизнь. Эта королева может поклясться на части Истинного Креста – и клятва все равно будет временной.

Я растратил свое состояние на эту королеву-вертушку, я поставил свою честь на эту химеру. Я промотал приданое Бесс и наследство ее детей на то, чтобы содержать эту женщину, как должно содержать королеву, и не знал, что под королевским балдахином сидит предатель. Я позволил ей сидеть на троне и повелевать двором в своем собственном доме, я все устроил, как ей хотелось, потому что верил, в глубине своего преданного сердца, что передо мной королева, каких еще не бывало.

Что ж, я был прав. Она и есть королева, каких прежде не бывало. Королева, лишенная королевства, короны, достоинства, королева, не признающая ни обещаний, ни чести. Она избранница Божья, помазана священным миром Господним; но Он, судя по всему, забыл о ней. Или она лгала и Ему.

Теперь о ней придется забыть мне.

Бесс робко входит в мой кабинет и ждет на пороге, словно не уверена, что ее пустят.

– Заходи, – говорю я.

Я хочу, чтобы голос мой прозвучал приветливо, но он холоден. Между мною и Бесс все теперь звучит не так.

– Чего ты хочешь?

– Ничего! – неловко отвечает она. – Только поговорить.

Я поднимаю голову от бумаг, которые просматривал. Управляющий настоял, чтобы я на них взглянул. Это длинные списки долгов, деньги, которые мы заняли, чтобы содержать королеву, и выплатить их нужно будет на будущий год. Я не знаю, как я их заплачу; разве что продав землю. Я прикрываю их листом бумаги, чтобы их не видела Бесс, нет смысла и ее еще волновать, и медленно поднимаюсь.

– Я не хотела тебя беспокоить, – извиняется она.

Мы все время друг перед другом извиняемся в последнее время. Ходим на цыпочках, словно в доме кто-то умер. Наше счастье умерло, и в этом тоже виноват я.

– Ты меня не беспокоишь, – отвечаю я. – Что у тебя?

– Хочу сказать, что мне очень жаль, но мы не сможет открыть в это Рождество дом, – поспешно произносит она. – Мы не сможем накормить всех арендаторов и их семьи, и всех слуг не накормим. Не в этом году.

– Денег нет?

Она кивает.

– Денег нет.

Я пытаюсь рассмеяться, но получается плохо.

– Да сколько там оно может стоить? Наверняка в сокровищнице у нас хватит и денег, и тарелок, чтобы выставить обед и эль нашим людям?

– Уже много месяцев не хватает.

– Занимать, думаю, ты уже пробовала?

– Я заняла все, что могла, в округе. Я уже заложила землю. По полной стоимости ее больше не берут, начинают сомневаться, что мы расплатимся. Если положение не улучшится, нам придется отправиться к лондонским ювелирам и предложить им тарелки.

Я морщусь.

– Только не имущество моей семьи, – возражаю я, думая, как тарелки с моим гербом расплавят как лом.

Я думаю о ювелирах, взвешивающих серебряные столовые приборы, видящих мой герб и смеющихся над тем, что я до такого дошел.

– Нет, конечно, нет. Сперва продадим мои вещи, – ровным голосом отвечает она.

– Прости, – говорю я. – Тебе лучше сказать управляющему, чтобы передал арендаторам, что в этом году на обед они прийти не смогут. Может быть, на будущий год.

– Все поймут почему, – предупреждает она. – Поймут, что мы концы с концами не сводим.

– Думаю, все уже знают, – сухо отзываюсь я. – Я ведь пишу королеве раз в месяц и прошу выплатить мне долг, а письма ей читают при всех. Весь двор знает. Весь Лондон. Все знают, что мы на грани разорения. Никто не даст нам кредита.

Она кивает.

– Я все улажу, – серьезно говорю я. – Если тебе придется продать свою посуду, я тебе все верну. Я отыщу способ, Бесс. Ты не будешь в проигрыше из-за того, что вышла за меня.

Она склоняет голову и прикусывает губу, чтобы не высказать упрек, который вертится у нее на языке. Я знаю, она уже в проигрыше из-за того, что за меня вышла. Она думает о своих мужьях, которые тщательно собирали для нее состояние. О мужчинах, над которыми я смеялся как над выскочками без рода и племени. Она выиграла, выйдя за них, они заработали состояние. А я его промотал. Я потерял ее состояние. Теперь, думаю, я потерял и свою гордость.

– Ты поедешь в Лондон? – спрашивает она.

– Суд над Норфолком отложили, пока не пройдет Рождество, – отвечаю я. – Хотя сомневаюсь, что при дворе будет так уж весело, с таким-то призраком на пирах. Мне придется вести этот суд. Тогда и нужно будет отправиться в Лондон, после двенадцатой ночи, и когда я увижусь с Ее Величеством, я вновь поговорю о ее долге нам.

– Может, заплатит.

– Возможно.

– Королеву Шотландии собираются отправлять домой? – с надеждой спрашивает она.

– Не сейчас, – тихо говорю я. – Ее епископа выслали во Францию, а ее шпион, Ридольфи, бежал в Италию. Испанскому послу велено покинуть страну с позором, все остальные в Тауэре. Шотландцам она не нужна, учитывая, с кем она водится и как вероломно себя повела, нарушив условия, предав свое слово и обещание лорду Мортону. А Сесил, должно быть, уверен, что свидетельство Норфолка ее уличит. Вопрос лишь в том, что он станет делать со свидетельством, которое ее уличает?

– Ее будут судить? По какому обвинению?

– Если смогут доказать, что она призвала испанцев или замышляла смерть королевы, значит, она виновна в восстании против законного монарха. Это карается смертным приговором. Казнить ее, разумеется, не могут, но могут признать виновной и навсегда упрятать в Тауэр.

Бесс молчит и не смотрит мне в глаза.

– Мне жаль, – неловко произносит она.

– Наказание за восстание – смерть, – твердо говорю я. – Если Сесил сможет доказать, что она пыталась убить Елизавету, ее отдадут под суд. В этом случает она заслуживает суда тех, кто ниже ее, за такое казнили.

– Она говорит, что Елизавета ее никогда не убьет. Говорит, что она неприкосновенна.

– Я знаю. Она священна. Но обвинительный приговор навсегда отправит ее в Тауэр. И ни одна сила в Европе ее не защитит.

– Что может Норфолк сказать против нее, что было бы настолько плохо?

Я пожимаю плечами.

– Кто знает, что она ему писала, или что писала испанцам, или своему шпиону, или папе? Кто знает, что она им сулила?

– А сам Норфолк?

– Думаю, его будут судить за измену, – говорю я. – Я буду главным судьей. Поверить не могу. Я буду судить Томаса Говарда! Мы, можно сказать, выросли вместе.

– Его признают невиновным, – предсказывает Бесс. – Или королева его помилует после вынесения приговора. Они ссорились, как кузены, но она его любит.

– Молюсь, чтобы так и было, – говорю я. – Потому что если мне придется отправить его на плаху и прочесть смертный приговор, это будет черный день для меня и чернейший для Англии.

1571 год, декабрь, Чатсуорт: Мария

Я ковыляю по двору (мои ноги онемели и так болят, что я едва могу ходить), когда вижу, как через стену перелетает камень и падает у моих ног. Он завернут в листок бумаги, и я, несмотря на резь в коленях, тут же шагаю к нему и прячу его под юбкой.

Сердце мое колотится, я чувствую на губах улыбку. А, так все начинается снова: новое предложение, новый заговор. Я думала, что я слишком уязвлена и подавлена для новых заговоров, но теперь, когда он падает к моим ногам, я чувствую, как надежды мои просыпаются при мысли о новой возможности освободиться.

Я оглядываюсь: никто не смотрит на меня, кроме маленького пажа, Энтони Бабингтона. Быстро, как мальчишка, играющий в мяч, я пинаю камень к нему, и он наклоняется, хватает камень и прячет его в карман. Я, хромая, прохожу еще несколько шагов, устало, потому что коленям стало хуже, а потом подзываю пажа.

– Дай обопрусь на твое плечо, мальчик, – говорю я. – Ноги мои сегодня слишком слабы для прогулки. Помоги мне вернуться в комнату.

Я почти уверена, что на нас никто не смотрит; но удовольствие от заговора отчасти состоит в том, чтобы дождаться, пока мы взойдем на лестницу, и поспешно шепнуть ему: «Сейчас! Сейчас!» – чтобы он сунул ручку в карман штанов, развернул камень и отдал мне скомканный листок.

– Хороший мальчик, – шепчу я. – Беги и приходи ко мне за обедом, получишь засахаренную сливу.

– Я служу вам из одной веры, – отвечает он.

Его темные глаза блестят от волнения.

– Знаю, и сам Господь тебя за это вознаградит; но я бы хотела дать тебе еще и сливу, – отвечаю я, улыбаясь ему.

Он улыбается и помогает мне дойти до двери в мои покои, а потом кланяется и оставляет меня. Агнес Ливингстон помогает мне войти.

– Вам больно? Графиня собиралась посидеть с вами днем. Сказать ей, чтобы не приходила?

– Нет, пусть приходит, пусть, – отвечаю я.

Я не стану делать ничего, что позволило бы им заподозрить, что начался новый заговор, что начинается новая война.

Я открываю книгу благочестивых стихов и расправляю листок поверх ее страниц. Открывается дверь, входит Бесс, делает реверанс и садится по моему приглашению. Со своего табурета, снизу, она не видит мое письмо. К моему веселью, она устраивается с вышивкой, пока передо мной открыто это письмо, эта новая попытка уничтожить ее королеву и ее саму.

Я позволяю себе взглянуть на него и ахаю от ужаса.

– Смотрите! – внезапно говорю я ей. – Смотрите! Смотрите, что бросили через стену во двор!

Это рисунок, изображающий меня в виде русалки, шлюхи с голой грудью, а под картинкой – грязные стишки, в которых перечислены мои мужья и упомянуто, что все они умерли, словно моя постель – это склеп. Там говорится, что бедного Франциска отравила я, Дарнли убил Ботвелл, а я в награду положила его к себе в постель. Что Ботвелла держат, как безумного, в клетке с видом на Северное море. Меня называют его французской шлюхой.

Бесс бросает листок в огонь.

– Грязь, – просто говорит она. – Не думайте об этом. Кто-то, должно быть, напился рождественского эля, сочинил песенку и нарисовал картинку. Пустое.

– Оно направлено против меня.

Она пожимает плечами.

– Вести о заговоре Ридольфи распространяются повсюду в королевстве, и винить станут вас. Вы утратили любовь народа, которую он к вам питал, пока думал, что вы – трагическая принцесса, с которой дурно обошлись шотландцы. Теперь люди думают, что вы принесли нам одним беды. Все боятся и ненавидят испанцев. Вас долго не простят за то, что вы их на нас призывали. Даже католики вас винят в том, что вы натравили папу на Елизавету. Они хотели жить в мире, мы все хотим жить в мире, а вы его губите.

– Но это же не про испанцев и прочее в том же духе, – говорю я. – Там ничего не сказано про Ридольфи и герцога Норфолка. Оно про Дарнли, про Шотландию, про Ботвелла!

– Мужчины в пивной повторяют всякую непристойность. Но вам не должно быть никакого дела до того, что они говорят. Они ничего не сказали, что не было бы старой сплетней.

Я качаю головой, словно чтобы прояснились мысли, и поднимаю песика, чтобы обнять его в утешение.

– Но к чему эти старые сплетни? Почему сейчас?

– Сплетничают о том, что слышали, – твердо отвечает она. – Это ведь старые новости? Прежние сплетни?

– Но зачем о них говорить сейчас? – спрашиваю я. – Почему не обвинить меня в том, что я натравила папу или призвала испанцев? Почему старую историю предпочли новой? Почему теперь?

– Не знаю, – отвечает она. – Я тут никаких сплетен не слышала. И не знаю, почему она сейчас опять всплыла.

Я киваю. Думаю, я знаю, что происходит, и я уверена, что знаю, кто за этим стоит. Кто еще станет чернить мое имя, кроме него?

– А вы не думаете, Бесс, что шпионы, которых посылают в пивные и на рынки ради вашей королевы, не только слушают, но и говорят? Что пока они слушают, не угрожает ли кто ей, они распространяют сплетни про меня? Про всех ее врагов? Вы не думаете, что, подслушивая у замочных скважин, они вливают страх и яд в уши простых людей? Не думаете, что они меня оскорбляют, распространяют страх перед чужаками, ужас перед войной, обвинения против евреев и папистов? Что вся страна верна Елизавете, потому что она заставляет бояться всех остальных? Что у нее есть люди, чья работа состоит в том, чтобы сеять ужас, чтобы ее люди оставались ей верны?