А сестра Галины письмо несет.

— Дома почитаю, — говорю, — мне теперь очки для таких букв нужны.

И иду домой, а он мне неожиданно домом-то и не кажется, только полустанком на дороге, и завернуть в него совсем не хочется.

„Дорогие мои сестра и зять Казимир!

Редко вам за этим годы писала, потому что руки постоянно заняты больными. Но память о вас во мне живет. Немного жаль, что не могла вас навестить, несмотря на то что столько раз меня приглашали. Работа, работа. Постоянно во мне кто-то нуждается. Как оставишь?

Я никогда вас ни о чем не просила, запрещала присылать посылки, потому что таким, как я, кто вечно в служебном халате, мало чего нужно.

А теперь я каждой частичкой своего тела прошу вас: примите моего ребенка, не рожденного мною, но близкого мне. Я немного виновата в том, что подтолкнула ее туда, откуда нет возврата к нормальной жизни. Из обыкновенной женщины выросло при мне такое растение, за которым все время надо присматривать. Если бы я знала, в какой грунт бросаю зерно, то десять раз бы подумала. Но уже случилось. Слишком высоко взошла и слишком хрупка для жизни здесь, где каждый только о себе заботится, под себя гребет, а она вообще стоит в стороне. Когда меня не будет, не знаю, как она справится. У нее только тетка есть, которая сама не от мира сего. У ксендза кухарит.

Примите ее. Не знаю, как там в вашей Америке, но вас двоих достаточно будет, чтобы ей, когда нужно, помочь. Сынок ее подрастет — поддержкой будет. Сейчас еще слишком мал. Его тоже на вашу опеку поручаю.

Не откажите в просьбе, иначе не будет мне покоя.

Ваша преданная сестра и невестка.

Галина Кулинская

Белосток 4.3.1961 г.“.

Так, значит, она попала на хороших людей. Ей посчастливилось. Он же, наоборот, где бы ни оказывался, всегда липшим был. К примеру, на этой охоте. Пришлось в ней участвовать. Тулуп надеть с большим воротником, ружье на плечо — мода пошла такая. А он этим брезговал. Слишком много крови. И противника никакого. Иное дело к человеку подкрадываться. Человек может раскинуть мозгами так же, как он. А что звери? Под пули лезли, гонимые охотниками. Не знал уж, как от такого „приятного мероприятия“ отказаться. Пару раз сослался на плохое самочувствие, но сколько можно. Владек, прирожденный охотник, настаивал. Для Петерка охота была проверкой собственных мужских качеств. Критерий — количество куропаток и зайцев. Но Петерек тоже не понимал его неприязни к охоте.

С облегчением услышал он звук рожка, оповестивший об окончании охоты. Наконец все собрались вокруг костра. Запах бигоса[5] разносился по округе. Рассматривали добычу.

— Воевода Гнадецки, — слышит, — кабан-одиночка, шестилетка.

А ведь он ни разу не выстрелил. Ну и поехало. Ловчий намочил еловую ветку в крови зверя и мазнул ему по лицу. Все захлопали.

— Такой обычай, — говорит лесник, — первый трофей.

На следующий день на работе скандал разразился. Из кабинета слышит, что Ванда не впускает к нему кого-то. Он дверь открывает. А там женщина. По-деревенски одетая, тулуп, валенки, но лицо определенно интеллигентное, с признаками былой красоты. И к нему с претензией, чтобы он заплатил за кабана, которого ее муж застрелил. Без слов деньги вынул и ей отдал. Ванда на них уставилась, ничего не понимает. Женщина не спеша деньги в карман спрятала, а в глазах у нее презрение к нему. Оказалось, что она жена ловчего, на чьей территории охота была, а также дочка бывшего профессора Львовского университета, преподавателя римского права. Известна была своим острым языком. Даже Владек считался с ней.


„Стефанек получил стипендию в Оксфорде, два года теперь должен быть там. В первый момент я испугалась, что снова его теряю, но потом подумала: может, и хорошо пожить отдельно. Уж слишком он привязан ко мне, из-за этого и женщины у него нет. Необрезанная пуповина, говорит сестра Галины. Наверное, она права, а может, зависть, что у самой детей нет. Я ведь сына никогда при себе не держала, даже наоборот, с тех пор как мы сюда приехали, он совсем мало виделся со мной. Из-за этого пришлось ему самому себя искать в этой стране огромной, может, тогда в нем что-то и надломилось. Чужие люди, чужой язык. До этого ведь при тетке в усадьбе ксендза сидел, только дорогу и видел с деревянной веранды. Глаза его лишь меня одну с ног до головы оглядывали, когда я с Белостока к нему приезжала, вот и запомнили — на всю жизнь“.


На подоконнике появился голубь, его профиль был неподвижен, только временами синий глаз прикрывался веком, и лишь этот признак означал, что голубь не из камня. Живой.

Живой — вспыхнуло в сознании, и так же страдает от мерзкой осенней погоды. Сидит рядом, совсем близко. Однако из этого ничего не вытекает. Через некоторое время улетит, и, быть может, они никогда уже не встретятся. Случайные столкновения людей и животных. Ему не пришло в голову завести, например, пса. Было бы неплохо, во всяком случае, прогулки приобрели бы какой-нибудь смысл. Бесцельные шатания опустошали его. Возвращался домой разбитый, раздраженный. И заставлял свои мысли возвращаться к прошлому. Изощренная пытка, которую он сам себе устраивал. Достаточно было не ходить, остаться дома с книжкой. Однако же день за днем вставал с кресла, надевал ботинки, пальто и сам себя выталкивал на улицу в собачью погоду, которая была здесь в это время года.

Почему он так мучился — ответить не мог. На самом деле вопрос был не из легких. Казалось бы, скажи без занудства: привычка. Но такая отговорка выглядела бы как уходом от ответа. Слишком часто он пользовался подобными приемами. Поэтому сейчас его прошлая жизнь представлялась ему состоящей из темных пятен, которые не позволяли подвести итог. Постоянно натыкался на бреши, неясности. Что его по-настоящему интересовало? В свое время очень любил автомашины, часто их менял, пару разбил по пьянке. Но всегда все удавалось уладить. Незадолго до знакомства с Мартой он попал в аварию. Девушка, сидевшая с ним в машине, получила тяжелую травму. Ее семья не подала в суд. Однако он твердо решил, что никогда больше не сядет за руль. И сдержал слово.

Обожал женщин. Теперь они были для него недосягаемы. Конечно, он бы еще мог справиться с такой задачей, но речь-то не об этом. Женщина, его женщина, ушла вместе с молодостью. Это был поступок, что он разрешил ей уйти, что смог сделать такой шаг.


„Стефанек пишет каждую неделю: мамочка, любимая мамочка. Пристально рассматриваю эти исписанные открытки, может, найду какой-нибудь след, что вышел в люди. Плохая из меня мать. Даже утка учит своих детей плавать. А я оставила его одного. Такая же я была и для Михала. Только за мужем, за Стефаном, мои глаза следили, ребенок между нами путался. Как-то зимой он заболел. Метался в горячке, плакал. Хотел, чтобы я с ним посидела, а я девушку оставила — и за Стефаном. Сидела на том приеме как на гвоздях, но боялась возвращаться без мужа, вдруг он кого-нибудь там подцепит. Понять меня может только женщина, испытавшая то же, что и я. Как мужчина говорит любовные слова, я даже не помню. Уже столько лет. Не помню, что значит иметь мужа, одна стою под этим огромным далеким небом.

У нас дома воскресенье был самый лучший день в неделе, а тут худший, потому что раз на работу не идти, то время ползет медленно. Теперь, когда Стефанка нет, сижу себе, вспоминаю. В июле варенье варили, приносили большие медные тазы и мешали в них огромной ложкой малину, крыжовник. Нас, детей, тогда не выгонишь с кухни. Засядем и ждем, пока разрешат со дна соскребать. Потом мне уже ни одна конфетка, ни одна шоколадка такими вкусными не казались. Почему это такие вещи запоминаются? Или как первый в жизни обед готовила, восьмой годик мне шел, насыпала фасоли в кастрюлю, залила водой и на плиту, а огонь не включила. Час, другой проходит, фасоль все такая же твердая, как камень. Потом мама смеялась.

Всему надо учиться, каждому делу, иначе ошибка будет за ошибкой. Не послушала отца, вот и сижу теперь в Нью-Небе, так наш город называется, и сама себе чужой кажусь. Но если я задам вопрос этой незнакомой женщине: ты счастлива? Она не ответит мне. Не счастлива? — тоже не знает, поэтому и не подтвердит, и не опровергнет. А раз приснились мне двери, словно поцарапанные ногтями. Я стою под ними, прижавшись щекой. И слышу за дверьми голос Стефана. Что-то говорит, а слов не разобрать.

Сам Стефан мне никогда не снится, только места, где мы вместе были. Лесная дорога, наша первая квартира, первая машина. Знаю, что сейчас он придет, но не приходит. Жду. Однако нет его. А взял бы да вызов мне прислал. Ведь один же остался.

Написала в письме сыну, дескать, съездил бы на родину, коль так близко живешь. Ну и дождалась такого ответа, что три дня глаз не могла открыть — опухли от слез“.


Не скрывал, что приготовился для разговора с младшим сыном. Если бы тот предложил ему поехать в Америку навсегда, он имел наготове ответ:

— Видел как-то над Варшавой журавлей, летели тройками, небо сделалось черным. И тогда я присягнул своему городу, что никогда его не покину.


Он шел в молчаливой колонне. Запихнули их в вагоны для скота. Направлялись в неизвестность. Удалось выломать дверь, и они выскакивали по одному с небольшими промежутками. Первых трех пули пригвоздили к земле, другим не хватило смелости, только он еще рискнул. Повезло. Попал в пустую стодолу и рухнул на стог черного затхлого сена — крыша текла. Его разбудил какой-то шорох. Он вскочил, готовый обезвредить противника. Но это оказалась девушка. Миниатюрное создание в длинном мужском пальто и кожаной пилотке. Поговорили. Она была санитаркой, с ней приключилось то же, что и с ним, только вышла она из Варшавы с гражданскими. Потом лагерь в Прускове и побег с поезда. По мере того как светало, он открывал для себя ее лицо. Тонкие черты, большие глаза и совершенно детские очертания губ. Было холодно, они согревали друг друга. Где-то совсем близко билось ее сердце. Он понимал, чего она жаждет, чего ждет от него. От каждого ее взгляда, от каждого жеста исходила тоска по мужчине, который не был бы куском гниющего мяса и не стонал бы от ран. Он чувствовал, что должен утолить желание той девушки, однако ему не хватило смелости. Часто потом мысленно возвращался к ней. Для него она всегда была с молодым, симпатичным личиком и выражением досады в глазах.


„Может, и жаль было покидать этот наш домик — столько лет в нем провела. Все знакомо, знаю, где что лежит. Судьба меня затащила сюда и приказала жить. Сядем себе со Стефанком за стол, начнем рассматривать фотографии. Я рассказываю, он слушает. Бывают такие минуты, что мне начинает казаться, что муж мой, Стефан, рядом. Молоденький, когда мы только познакомились. Сын так брови не морщит. У Стефана они были очень выразительные, по ним я могла узнать, весело ему или грустно. У сына они неподвижные, все эмоции в глазах.

Один снимок Стефана с восстания. Стоит улыбающийся на развалинах, рядом с ним девушка с повязкой на рукаве, такая же молоденькая. Что с ней произошло теперь, умерла или жива, может, жизнь ее загнала, как и меня?

— Видишь, какая симпатичная, — говорю Стефанку. — Не захотел в Варшаву заехать, может быть, там бы и познакомился с кем.

— Зачем, чтобы она мне сшила повязку и послала на баррикады? Спасибо, я человек мирный и люблю жизнь.


Мы были у врача, Стефанек меня привез к какому-то профессору. Давление у меня так подскакивает, что неизвестно, чем это кончится. Хоть бы ничего не случилось до смерти, чтобы не лежать мне пластом, не ведая про Божий свет, вот тогда бы обузой я для своего сына стала. Нет, смерти я не боюсь, только эти мысли меня пугают. Профессор долго думал, исследования просматривал, а потом как ни объяснял, я мало что поняла. С чужими у меня тяжко разговор идет. Стефанек сердится и говорит, дескать, я специально не хотела языку учиться. А то, что я людей заставляла медленно говорить со мной, это тоже назло. Не назло, сынок, такая судьба. Слышала, что имя, которым меня назвали, несчастливое, видать, правда. Ты, мама, в ерунду веришь, отвечает. И ничего мне не дает делать по дому. Из рук вырывает — то тяжело, то нельзя. Никаких усилий. Детка, ты уж за меня не бойся, заботься о своих делах. Будет то, что мне свыше предписано.

Раз пришла девушка, но так быстро говорила, что я ничего не поняла. Симпатичное личико, глаза, как изумруды. В джинсах, ноги длинные, села прямо на пол комнаты. Это твоя симпатия, спрашиваю, после того как ее Стефанек к машине проводил. Усмехнулся: это моя студентка. Правда, Стефанек уже других учит, хоть такой молодой. Взбирается мой сын по лестнице, а для меня она слишком высока, чтобы за ним уследить. Уже по телевидению выступает. Беседа с ним была о книжке, которую написал. История университетов в России до 1905 года. Два раза в Советский Союз ездил, в архивах копался. Я спрашивала, как там все выглядит, интересно мне, ведь это близко к Польше, только через границу. Так он говорит, ну, в декабре апельсинов не купишь, нужно на Кавказ за ними ехать. Как оттуда вернулся, то тоже беседу по телевизору вел, но столько тут этих каналов, что я все перепутала и прошляпила. Ты, мама, тут не хочешь жить, злился сын, и зачем ты все время назад оглядываешься? На этого отца-идиота. У меня аж темно в глазах от его речей. Об отце так нельзя, отец это… Он такой был умный. Когда говорить начинал, все слушали. Как мысли свои выразить мог. А тоже молодой был. В двадцать четыре года воеводой стал. Ты знаешь, сын, что это была за власть? Он скривился от моих слов. Этот мир уже не существует, говорит, теперь ценности совершенно другие. Какое теперь имеет значение то, что он протирал задом кресла, обитые кожей. Мне сразу кожаный диван припомнился, тот, из кабинета Стефана, и как у меня только щеки не запылали. Страшно стало, что сын мои мысли прочтет. Он такой способный. Сестра Галины надивиться не может, что мальчонка, которого она мороженым угощала, так в люди выбился. Они с Казиком оба им очень гордятся. А я? Для меня он — сын Стефана. Наверное, из-за этого он так зол на отца. Он от меня хочет чего-то большего, а я ему этого не могу дать. Может быть, сын и прав, что я живу, все время оглядываясь назад.