Но не прошло и полчасика, а мы уже сидим на заднем сиденье в машине сестры Галины. Она с переднего кресла на нас оборачивается и шлет нам улыбку за улыбкой. Посмотри, Казик, говорит она мужу, какая красивая эта Ванда. Посветлеет в нашем доме от ее волос. Такого цвета я еще не видела. Отличный, просто потрясающий!

Живут в домике, как плоская коробочка, кажется, что ветер подует и он перевернется. Но внутри много места. Нам дали две соседние комнаты наверху. Я сказала, что мы можем в одной жить, а она: мужчина, дескать, должен отдельно. У них свои мужские дела, не нужно вмешиваться. Ну, так мы и жили.

Первые месяцы я не выходила, боялась потеряться — тут все домики один на другой похожи, только по цвету можно распознать. Иначе и сами владельцы могли бы их перепутать. А как про дорогу спросить, по какому? Как ветер подует, красная пыль поднимается, словно кто кирпичи рассыпал. Вот такая земля. И пахнет иначе, чем у нас. Сестра Галины изо всех сил старается, чтобы нам у нее хорошо было: ничего, говорит, не поделаешь — чужое всегда чужое, привыкнете, жить-то везде можно. Я головой киваю, только слезы за мной, как верный пес, ходят. Уже готова наверх лететь, голову в подушку уткнуть и ведро соленой воды, которое с момента приезда сюда во мне насобиралось, в нее вылить. Сестра Галины все это видит, хорошая, деликатная женщина. Мне: о работе для тебя подумаем. Учись языку, пригодится в работе. Медсестра тут быстрее для себя что-нибудь найдет, чем, например, врач. А я думаю: нынешней жене Стефана труднее моего было бы, она ведь как раз врач.

Только вошла в дверь и уже вижу: что-то случилось, о чем ни сестра Галины, ни ее муж не хотели бы говорить. Может, от той больной, при которой дежурю, звонок был, недовольна мной? Они не начинают, а я не спрашиваю. Иду наверх. К сыну даже не заглянула — настолько устала, ночь была тяжелой. Легла в постель. Тут же стук. Пожалуйста, входите, говорю. Вскакиваю, ищу туфли. Со Стефанком неприятности, держат его в полиции и хотят, чтобы я пришла. А что он натворил? Учится ведь хорошо и с языком никаких проблем. Преподаватели нахвалиться не могут, говорят, способный очень.

Едем втроем, у меня такой страх, что нас со Стефанком на корабль посадят и отправят назад. Зачем им чужие проблемы — своих достаточно. Что бы я там людям сказала? Что сына не смогла воспитать? Сидим без единого слова в автомобиле. Казик, муж Галининой сестры, обычно такой веселый, только что-то на дороге высматривает, то и дело стекло тряпкой вытирает. Входим. Женщина-офицер со мной только хочет говорить, их вежливо выставляет. Что он сделал, мой сын? Выбил стекло в супермаркете. Может, не специально, плохо ему стало, облокотился? Она качает головой. Камнем бросил. Ну, я не знаю, что и говорить, лишь смотрю на нее. Не похоже, что против нас зло настроена. Даже в приятном тоне разговаривает. Сигаретой меня угостила. Сижу на кончике стула, затягиваюсь сигаретой, как будто она может помочь мысли в моей тяжелой голове прояснить.

— Хорошо учится, все необходимое у него есть. Почему так поступил?

Спрашиваю и жду ответа, потому что сама его найти не могу. Может, эта чужачка мне скажет что-нибудь о моем сыне. За два года, пока мы тут живем, я мало его видела. Ночью к больному, сын — спать, днем — он в школе, а я на пару часов прилягу, потом брожу, выглядываю, не пора ли на дежурство ехать. Сестра Галины сказала, что я должна научиться машину водить, дескать, тут такие расстояния, которые только автомобилем можно преодолеть. Я вначале немного была испугана ее словами, а бояться оказалось нечего. За руль села и с первого раза машину, как себя, почувствовала. Так же как с первой сигаретой, которой меня учитель угостил. Затянулась и будто бы всю жизнь курила. Вначале машина была старая, Казик — механик, он мне все в ней подправил, и ездила я на этом старье больше года. А стоила шестьсот долларов. Теперь у меня другая, тоже подержанная, но выглядит как новая.

— Договорились мы со Стефаном, — говорит офицерша и профессиональным жестом гасит бычок в пепельнице. Он согласился, что так свой протест выражать не следует. Существуют другие методы.

— Он не протестует, ему тут нравится, — говорю я, и вся кровь у меня куда-то в ноги уходит, потому что не понимаю, к чему эта женщина клонит.

Она как бы не слышит, все свое тянет.

— Вы должны ему уделять больше времени. С ним необходимо много беседовать.

Попала, как пальцем в небо. Я неразговорчивая, и он тоже. Мальчик в этом в меня пошел: не торопится слова на язык выкладывать, а в себе их держит».


— Внучек, почему ты грустный такой?

— Я не грустный, когда ты рядом.

— Нет, грустный.

Он огляделся по сторонам, будто их кто-то мог подслушать.

— Бабушка умерла, знаешь?

— А вот и нет. Утром у нас была, мертвые ведь не ходят. Их в такие коробки кладут и закапывают.

— У тебя две бабушки.

— Так это была та, вторая?

Он кивнул утвердительно головой.

— А почему же когда она живая была, то никогда ко мне не приходила? Обиделась?

— Когда-нибудь я тебе расскажу.

— Хочу сейчас! — Мальчик, капризничая, замотал головой и приготовился заплакать.

— Пойдем, я тебе фотографии покажу.

Он снял картонную коробочку с антресолей, в которой держал старые фотографии. Перебрал несколько. Он и Ванда в деревне перед домом ее родителей. Стоят, обнявшись. Она значительно ниже, чем он, слегка наклонила голову к его плечу. Он подумал, как бы эти две женщины между собой разговаривали.


«Эти ночные дежурства, страдающие люди.

Пани Морено, например. В шестьдесят лет к ней болезнь пришла. И никакого спасения. Немного раньше похоронила мужа, но сыновья, если бы могли, всем бы с ней поделились. У нее их пятеро. Старший лучше всех за ней ухаживать умел. День за днем у ее койки, а потом и ночью. Спать не могла, широко открытые глаза становились все больше и больше.

— Боюсь, потому что теперь ничего не знаю, — говорит. — Такой узкий мир стал, как коридор, все меньше в нем людей помещается. В конце одна останусь. И что тогда со мной будет…

— Что бы там ни было, я с вами протиснусь, — утешаю ее. А она мою руку ищет, к щеке своей прижимает. И как бы верит.

Однажды, где-то около пяти утра, возвращаюсь домой. Запарковала машину после перекрестка. За окном темно, зима. Руки на руль опустила. Куда я иду, в какую сторону? И нет на это ответа…»


Пронзительный звонок телефона оторвал его от листа, густо исписанного рукой Ванды. Нервничала — буквы в разные стороны. Местами трудно было разобрать, где кончается одно предложение, где начинается другое. Это не соответствовало образу Ванды. Человек с таким сложным характером должен обладать каллиграфическим почерком. Ему показалось, что он видит жену, склонившуюся над тетрадью и старательно выводящую буквы. А тут строчки качались из стороны в сторону, как плетень на ветру.

Снял трубку.

— Что, вылетело из головы? Ведь сегодня пятница. Ждем тебя в кафе «Уяздовском».


«Или эта пани Остженьска. Долго болела, под конец уже не было денег со мной рассчитываться. Я приходила бесплатно. Мне необходимо было рядом с ней посидеть. Молодость свою она, так же как и я, провела недалеко от Варшавы. В поместье укрывалась, в деревне. Знаете, что у меня в голове засело, говорит однажды пани Остженьска. Чтобы хоть разочек взглянуть на тот сад. Росла у нас малина под забором, густо так переплетенная. В самую жару в ней можно было найти немного тени. Как на родителей сердилась, сразу туда бежала, и меня найти не могли. Я головой киваю, понимаю, о чем она говорит. Лучше с ней посидеть, чем в своей комнате. А комната Стефанка теперь пустая.

Уже полгода на трудотерапии находится. Началось это от того камня, брошенного в витрину. Просила его, плакала. Обещал, а потом все то же. И кого ты напугать хочешь, кричу я ему. Тебя тут никто не испугается. Смотрит на меня глазами своими черными. Скажи на милость, зачем тебе такие игры? Кидай себе, сколько хочешь в птичек, но того, что денег стоит, не порть. Можешь сама бросать в птичек, отвечает он и хлопает дверьми.

Засранец, если был бы отец, ремень бы снял. А что я, слабая женщина, могу поделать? Казик ведь не будет лупить — не его ребенок.

Иногда кажется, что муж мой Стефан идет мне навстречу. Приостанавливаюсь, а это кто-то другой. Или где-то промелькнет в толпе. В кожаной куртке, в которой я его первый раз встретила. Она, наверное, давно уже на помойке, столько лет. А я его по-прежнему в той коричневой коже вижу. Раз в витрине будто бы его углядела. Сердце бешено заколотилось, обернулась — никого.

Может, письмо ему послать, только что написать? Что я ночь на день поменяла, а сын наш в колонии находится? Не ближний свет к сыну ехать, уик-энда не хватит, нужно отпуск брать. Откуда он должен знать, что о нем не забыли? Раз меня не найдут, другой. Дымлю, как кармин, только в этом удовольствие нахожу, представляю, как мои легкие выглядят.

В этой трудотерапии, кроме Стефанка, еще девять мальчиков и пять психологов. К Стефанку такой приставлен, что всюду за ним ходит. Даже комнату с ним одну делит. Молодой, лицо симпатичное. Пан Джон Силба. Передний зуб у него раскрошился. Говорит, что сын у меня хороший, мыслит правильно, только помочь ему нужно, чтобы не страдал. А почему он страдает? — спрашиваю. Потому что все впечатлительные люди страдают. Это неизбежно, отвечает. Я молча головой качаю и глаза опускаю, чтобы в них этот молодой доктор вины не заметил.

Потом в поезде про себя думала, хорошо ли, что мой мальчик там находится. Ведь никто ни меня, ни его не спрашивал. Приказали, и все. Дом в лесу, крутом одни только деревья, даже убежать невозможно. Любой заблудился бы в таких зарослях. Все с самого утра тяжело работают. Срубают толстые пни, распиливают на части, делают доски, а из них мебель. Все вместе — дети и их воспитатели. Руки у моего сына твердые, как та доска, из которой полка будет. Может быть, он ее даже уже смастерил. Две недели прошло. В этот раз я к нему не поеду. Казик с сестрой Галины к нему собираются. Чувствую, что виноватой меня считают, мол, плохо я за Стефанком следила, и вообще. А я не могу к собственному ребенку приласкаться. Это они его портили, всегда деньги давали, имел и на жвачку, и на кино. Насильно в карманы впихивали. И сестра Галины вечно его к себе притягивала, ласкала, целовала. Мне аж неловко было смотреть на это. А он все равно только мне письма пишет: любимая мамочка, моя дорогая мамочка…

У меня теперь хорошая работа, у дантиста с частной практикой. Иногда только ночные дежурства беру, чтобы подработать, так как домик взяла в рассрочку. Стефанек скоро возвращается.

К моему шефу люди идут, потому как он хороший специалист. Но чудной. Раз, в самом начале, прихожу пораньше, чтобы осмотреться в кабинете. Убиралась-то в нем другая, но я предпочитала все знать, где что лежит, чтобы потом не искать. Стою около стеклянного шкафчика, что-то перекладываю. Слышу, дверь открывается. Голову поворачиваю и обмираю: входит мой доктор в чем мать родила, все его мужские принадлежности на виду. Я думала, что так и рухну на месте. А он веселый такой. А, это вы, говорит. Расторопная вы работница. И так со мной разговаривает, словно бы в одежде. Потом на часы взглянул. Нужно форму надеть, а то пациенты сейчас подтягиваться начнут. Вышел он из кабинета, а я не знаю, как мне дальше быть: то ли убегать отсюда, то ли делать вид, что ничего особенного не произошло. Осталась, не так легко работу хорошую найти. Скоро за Стефанка в школу платить придется. И еще сестра Галины меня убеждать стала, что американцы свободу любят. У себя ходят, как им нравится. Это твоя, дескать, вина, что пришла пораньше. Платят тебе строго „от“ и „до“, и не принято нарушать ни в ту, ни в другую сторону..

Вообще-то тут сумасшедший мир».


Встали из-за столика за пару минут до закрытия кафе. Каждый из участников брал пальто в раздевалке и, подняв воротник, исчезал в мглистой темноте площади Трех крестов. Говорить было не о чем, тем на обратную дорогу до дома просто не хватало.

— Но ведь это мы, мы.

Повторяли это друг другу каждую пятницу. Встречались только для того, чтобы кто-нибудь произнес очередной лозунг. Сегодня это выпало Богдану. Особой к нему любви он никогда не испытывал, работали когда-то вместе, знал его не лучшие стороны. Помнил инспектирование в одной из школ. Богдан экзаменовал молодежь, а потом в учительской за их преподавательницу взялся: в каком, спрашивает, году Ленин родился. Учительница до корней волос покраснела, ее лицо выражало лихорадочную работу мысли. Богдан подождал и, когда стало ясно, что женщина ничего не скажет, сурово изрек:

— Как же вы хотите молодежь учить, если не знаете, в каком году родился Ленин!


«Домик наш, как коробочка игрушечная. Стены выкрашены в голубой цвет, окна — в белый. Чисто, красиво. Перед домом садик, цветочки, за которыми ухаживают, а чуть сбоку, чтобы с дороги не было видно, — помидоры. Хожу, проверяю, краснеют ли они, и это мне радость приносит. Красиво тут все выглядит, но как бы не настоящее.