Сидони-Габриель Колетт

Дуэт


Он распахнул дверь и какое-то мгновение неподвижно стоял на пороге. «Ах, детки мои!» – вздохнул он, ощупью нашёл диван, бросился на него и с наслаждением погрузился в прохладный полумрак. Но жалобы показались ему важнее отдыха, он резко приподнялся и сел.

– Ни от чего меня не избавили! Шевестр таскал меня повсюду, посмотри на ботинки… Крыша хлева вот-вот рухнет на быков, ивняки затопило, парень на другом берегу глушит рыбу динамитом… Мне пришлось, слышишь, мне пришлось…

Он осёкся.

– А ты здесь хорошо смотришься. Это, конечно, достойно уважения…

Его жена поставила старый и совсем не изящный секретер в глубокой нише окна, под столбом полуденного света, в котором плясали пылинки. Перед ней в широком кувшинчике толстого стекла стоял букет пурпурного ятрышника – свидетельство того, что она вернулась с прогулки по сырым низинным лугам, где плотно, словно войлок, сплелись корни ольхи и ивняка. Лежавший перед ней кожаный бювар был того же цвета, и пурпурный отблеск от него, падая на лицо Алисы, приглушал серебристую зелень её глаз, которую Мишель сравнивал с листвой ивы.

Она сочувственно слушала мужа и отвечала ему лишь сонной улыбкой. А он испытывал бесконечное наслаждение, видя, что растянутые в улыбке глаза и рот Алисы сделались почти одинаковой величины и схожими по форме.

– Здесь у тебя волосы порыжели, – заметил Мишель. – А в Париже они чёрные.

– И седые, – сказала Алиса. – Десять-двадцать седых волосков, вот тут, на макушке…

Она подставила лицо свету, произнося эту кокетливую ложь, в тридцать семь лет гордая своей необычной моложавостью, беззаботностью и ещё не отяжелевшей плотью. Она увидела, как Мишель встаёт и направляется к ней.

– Нет, Мишель! Посмотри на ботинки! Пожалей паркет, его же только утром натёрли! Какая страшная бурая грязь!

Звук её голоса всегда убеждал Мишеля. Этот сонный, как и улыбка, чуточку жалобный голос, умел на одних и тех же нотах кротко воспротивиться и худшему и лучшему. Мишель широко развёл ноги и осторожно поставил их пятками на истёртые доски паркета.

– Дорогая моя, эта бурая грязь – с речного берега. Герой, который сейчас с тобой говорит, умчался отсюда в девять утра и с тех пор ни разу не присел, пока не пришлось выпить белого вина, и какого! Зеленоватого, едкого – такой жидкостью можно травить по меди, точить ножи…

Он встал не без усилия, положив руку на поясницу.

– Это, малышка, расплата за наш отпуск… Будем ли мы ещё здесь хозяевами в тридцать третьем году? Этот Шевестр… У Шевестра на роже написано: «Куплю!»… А у меня… До каких пор у меня ещё будет физиономия землевладельца?

Он зашагал взад-вперёд, с каждым шагом оставляя комья засохшей глины, но Алиса уже забыла о паркете.

– Ты всё равно лучше всех! – выпалила она, когда Мишель проходил мимо секретера.

Он не привык слышать от неё такое и с улыбкой остановился.

– Неужели дела совсем плохи, Мишель?

В умоляющем тоне Алисы он прежде всего уловил желание быть успокоенной, и успокоил её:

– Нет, малышка, не совсем. Не хуже, чем у других. Но что ты хочешь? Кровля отслужила своё, на ферме всё полувековой давности… Думаю, Шевестр крадёт не слишком много… Мы должны сделать выбор, отдать все наши сбережения, весь доход от «Маленького казино», чтобы омолодить, поставить на ноги Кран-сак… Как подумаю, что ещё три года назад один фильм шёл по пять месяцев, что каждую зиму мы ставили в провинции ревю-феерию и костюмы нам переделывала Жанна Разими. Как подумаю…

Алиса снова перебила его, вытянув ладонь с сомкнутыми пальцами.

– Нет, не думай об этом. Вот об этом думать не надо. Ивняк…

– Деревья пошли развилками. За это добро не выручишь и трёх тысяч.

– А почему они пошли развилками?

Он посмотрел на неё сверху вниз – ему нравилось так смотреть, когда он стоял, а она сидела – со снисходительной жалостью знатока.

– Почему? Бедная малышка! Неужто не знаешь?

– Нет. А ты?

У него вырвался тихий смешок.

– Я тоже. Ничего не смыслю во всех этих хитростях. Шевестр говорит: жара виновата. Но Мор, арендатор, утверждает, что, выруби Шевестр два года назад всё подчистую… Хотя, с другой стороны, почва тут недостаточно рыхлая для ивняка… А я в этом во всём, как ты понимаешь…

Он поднял ладонь, отогнув мизинец, как в игре «голубок летает». Затем умолк, перестал смеяться и подошёл к стеклянной двери, которая вела в сад. Весеннее буйство свежей листвы, необрезанных побегов и длинных молодых ветвей роз, покрасневших от яростного прилива сока, приближало к дому запущенные лесные угодья. На тополях золото и медь распускающихся листьев ещё не уступили место зелени. Дикая яблоня, чьи белоснежные лепестки были подбиты алым, сумела восторжествовать над хиреющим иудиным деревом, а кусты сирени, спасаясь от смертоносной тени аукубы с её лакированной кроной, тянули сквозь гущу широких ненасытных листьев, по-змеиному пятнистых, свои хрупкие ветви, усеянные сливочно-белыми звёздочками…

Мишель окинул взглядом заросшую аллею, опушку рощи, которую больше не прорежали, втянул воздух, полный множества ароматов.

– У них настоящая война, – вполголоса проговорил он. – Если на них смотреть слишком долго, это уже не радует глаз…

– Что не радует глаз?

Обернувшись, она сравнивала теперешнего Мишеля с тем, каким он был год назад. «Ни лучше, ни хуже…» Они были одного роста, но она казалась очень высокой, а он – слегка приземистым. Он в большей степени, чем она, пускал в ход своё чисто физическое обаяние, юношескую живость движений – это выработалось в нём от нескольких профессий, где нужно нравиться и женщинам и мужчинам. При разговоре он сверкал безупречными зубами, яркими карими глазами. Чтобы скрыть уже чуть дряблый подбородок, он недавно отпустил бородку, мягкую и курчавую, очень короткую и словно нарисованную на коже, от уха до уха – при его низком лбе в круглых завитках, небольшом носе и чётко очерченном рте это придавало ему сходство с прекрасными изваяниями античности.

Алиса набрасывала карандашом рисунок и украдкой поглядывала на Мишеля. Больше всего она боялась, что он поделится с ней слишком многими заботами. Хорошая погода, будоражащая и сладкая истома делали её малодушной: у неё было лишь одно желание: не знать, что во время каждой бури с крыши слетает несколько покрытых золотистым лишайником черепиц, что в хлеву дырявые стены затыкают соломой, вместо того чтобы позвать каменщика. В Париже, по крайней мере, ей об этом думать не приходилось…

– Что ещё у нас не так? – спросила она, пересилив себя.

Мишель вздрогнул и забормотал, как человек, которого только что разбудили или который тянет с прямым ответом:

– А? Что ещё? Да больше ничего. Ты знаешь, Шевестр говорит со мной только о неприятностях. Он портит мне настроение три часа по приезде и три часа накануне отъезда плюс две-три пакости за время нашего пребывания здесь – такую цену я плачу за наши пасхальные каникулы. Много это или мало?

Он прошёл за спиной жены, опёрся об источенный червями подоконник и вдохнул запах родного края. Рыхлая лиловатая земля; уже высокие травы; катальпа в цвету, переросшая красный боярышник; лепестки шиповника, дождём осыпавшиеся на порог стеклянной двери; рано распустившаяся от жары сирень; длинные жёлтые гроздья ракитника… Как не хотелось лишаться даже крохи этого животворного достояния, такого давнего и пребывающего в небрежении. Но он безрассудно дорожил одной лишь Алисой. Вдали невидимая река, выступавшая из берегов, ещё холодная, дымила под солнцем, словно поляна, где жгут сухие листья.

«Шевестр не пожалел бы денег. Ему ведь, подлецу, хочется всё скупить. Он всё продумал. Сосед Капденак ещё давно предупреждал меня: "Коли твой управляющий носит сапоги, гони его в шею, а не то он сам тебя выживет…"»

Узкая рука коснулась его рукава.

– Это всё пустяки, – сказала Алиса.

Она не вставая слегка повернула кресло к окну, откуда врывались солнечные лучи, гудение пчёл, петушиное и соловьиное пение. Низкий потолок с почерневшими балками, мебель тёмного дерева и коричневые обои в букетах поглощали свет, возвращая лишь блики, вспыхивавшие на выгибе японской вазы, на медном кувшине, на фасетке венецианского зеркала. Алиса обитала в этой гостиной-библиотеке, но освоила лишь неширокое пространство между стеклянной дверью в сад и камином, избегая сумрака в дальнем конце комнаты и двух громадных книжных шкафов без стёкол, упиравшихся в потолок…

– Какая ты милая, – коротко сказал Мишель, поглаживая гладко причёсанную головку жены.

Он чувствовал: сейчас он уязвим, готов растрогаться, и он хотел скрыть эту слабость.

«Здорово же я сдал! Усталость сказывается, и ещё здешние края. Ах, эти края! Наверняка здесь жарче, чем в Ницце!»

С той поры, когда он управлял казино во время курортных сезонов, у него сохранилась привычка всё сравнивать с Ниццей, Монте-Карло и Каннами. Но теперь он уже не решался произносить это вслух, по крайней мере при Алисе, которая хмурила брови, морщила кошачий носик и жалобным голосом укоряла его: «Мишель, не надо строить из себя приказчика!»

Круглая головка с удовольствием поддалась его умелой руке: Мишель умел гладить её в нужном направлении, под стать неизменной причёске Алисы – она носила ровную густую чёлку, подстриженную параллельно прямым бровям, и никогда не завивала волосы. Одевалась она очень смело, но какая-то непонятная робость не давала ей хоть что-то изменить в причёске.

– Хватит, Мишель, ты меня утомляешь…

Он наклонился над запрокинутым, влекущим лицом, почти не накрашенным, упрямо не желающим стареть, над глазами, умеющими мгновенно закрываться – как от скуки, так и от избытка блаженства.

«Если продам Крансак, то снова буду на коне… Имение, даже если его не обновлять, – чудовищная обуза. Продав Крансак. я бы почувствовал себя налегке, больше заботился бы о благополучии Алисы… Я бы ещё повкалывал ради неё… ради нас обоих…» В своих внутренних монологах он охотно пользовался романтическим жаргоном – вот так же он зачем-то поводил плечами, в знак того, что борется за жизнь.

– Какая ты неженка сегодня утром. Ночью ты была другой…

Она не стала возражать, но и не открыла глаз, показав лишь узкую голубовато-белую полоску между начернёнными ресницами и ещё улыбку своих губ. Он приласкал её грубовато-откровенными словами любви, а она слушала, вздрагивая ресницами, словно он встряхивал над ней мокрый букет… И он и она всегда с готовностью отдавались этим вспышкам чувства, которые дарили им случай, дорога, резкая смена времён года. Приехав накануне в весеннюю грозу, они обнаружили в Крансаке дождь, заходящее солнце, радугу над рекой, отяжелевшие сирени, встающую в зелёном небе луну, крохотных лакированных жаб под ступеньками крыльца, а ночью они слышали, как с высоких сосен срываются крупными каплями запоздавшие ливни и соловьиное пение…

В то мгновение, когда муж прижимал к себе голову и горячее плечо Алисы и мял ей подбородок забывшей о нежности рукой, она отстранила его, тихо заметив:

– Сейчас войдёт Мария! Уже половина первого!

– Ну и что? Пускай входит! Она заставала нас не раз и не два!

– Да. Но мне это никогда не нравилось. И ей тоже. Одёрни джемпер. Пригладь волосы.

– Ну ладно, – поставил точку Мишель, – будем вести себя естественно. Шухер, легавые идут!

Алиса никогда не смеялась, если муж отпускал очередную тяжеловатую шутку с заранее известными словами. Но и не выказывала раздражения, поскольку давно уже научилась видеть в нём за нарочитой вульгарностью глубоко скрытую утончённость. «Я не хочу, чтобы ты острил, – говорила она, – ведь ты остроумен, только когда тебе плохо».

Вдалеке под ногами Марии заскрипел паркет, покоробившийся широкими волнами, она толкнула дверь и всунула в комнату лишь верхнюю половину туловища:

– Мадам желает, чтобы первый раз позвонили к обеду?

– А я? Я что, уже не в счёт, старая ты перечница? – шутовским тоном осведомился Мишель.

Мария сильно смахивала на лошадь или, вернее, на кузнечика с головой, напоминающей лошадиную. Она рассмеялась, поблагодарила Мишеля, подмигнув ему маленьким блестящим глазом, и закрыла за собой дверь. Алиса, встав, собирала карандаши.

– Ты на всё готов, лишь бы умаслить эту Марию.

– Ревнуешь? – бросил Мишель с видом покорителя сердец за дешёвым табльдотом.

Алиса не удостоила его ответом. Она поправляла свою гладкую и необычную причёску, приглаживая ладонью волосы. Она знала, что Мария, хранительница этого дома, не признаёт никакой другой власти, не поддаётся ничьему обаянию, кроме обаяния Мишеля. Сухощавая и проницательная, пятидесятилетняя Мария блестяще играла роль «кормилицы мсье», могла, умильно сложив руки, вздохнуть: «Кто не видел его в лучшую пору, тот много потерял!» На самом деле она служила у него только десять лет и если иногда и обходилась с Алисой как с равной, то только потому, что обе они появились в Крансаке одновременно. Но Алиса отдавала должное Марии: та вела хозяйство в Крансаке строго, честно и твёрдо, не имея в помощь никого, кроме мужа, мастера на все руки, медлительного кряжистого человека, приходившего в уныние от двенадцати гектаров парка.