— Дурак, боже мой, что за дурак… — шептала Катерина, закрывая лицо руками и чувствуя, как сквозь пальцы, обжигая их, бегут слезы.

— Катька, не плачь! — взмолился Валет. — Ну, дурак, сволочь, назови, как нравится, — не плачь! Не рви душу-то! Ну, прости, прости меня, грешен, прости… Видишь, — на коленях стою? Морду ты мне уж разбила, не скоро заживет, так чего тебе еще надо?..

Катерина протяжно всхлипнула, опустила руки. Валет действительно стоял на коленях прямо на мокром песке, но всю покаянность этой позы сводила на нет его широкая улыбка: белые зубы ярко блестели в лунном свете.

— Тьфу, босяк… — невольно улыбнувшись, буркнула Катерина. И съехала с бока шаланды прямо в протянутые руки Валета. Луна, словно дождавшись этого, снова окунулась в тучи, и море погасло, тихо шепча из темноты набегавшими на берег невидимыми волнами.

— Катька, Катька, Катька-а-а… Помирать стану — не забуду… Помру — не забуду… Ни у кого такой марухи нет… Бог — он в бабах понимает, потому мне и помог… Как бы я там двадцать лет без тебя протянул?..

— Сережа, Сереженька… А я знала… Понимаешь — знала… Чувствовала, что увидимся… Каждый день ждала, никому не верила, не слушала никого… У меня же только ты, ты один, никого больше не нужно, никого на свете лучше нет… Я за тобой и на каторгу, и на дело любое, и на тот свет… Сережка, сукин сын, ну как же, как же ты меня так бросил?!

— Да где бросил, когда вот он я… С каторги сорвался за ради тебя, какого ж еще тебе хрена?! Катька-а… Тьфу, да убери ты свои пуговицы, навертела сверху донизу!.. До сисек не дорвешься! У-у-у, Катька, какая ж ты, Катька моя…

— Сережа… Господи… Счастье мое… Сереженька, не рви… Я сейчас, я сама… Ой, мамочка, господи, а-а-ах!..

Вокруг стояла тишина. Берег был пуст, чуть слышно шептались волны, далеко-далеко, на рейде, светились огоньки парохода. По полосе гальки вдоль берега медленно брела Хеся со свернутым половиком под мышкой. Остановившись в двух шагах от сына с «невесткой», она грозно объявила:

— Возьмите трапочку, байструки, на дворе не май месяц! Ты, босяк, как пожелаешь, а Гитька еще, может, рожать надумает! Подстели под нее и делай дальше что хочешь! А я спать иду! Гитька, как мозги в голову вернутся, — приходите до дома, там на столе борщ стынет…

В доносящихся из темноты звуках Хеся не услышала ничего вразумительного, аккуратно положила свернутый половик рядом с шаландой, вздохнула и, тяжело ступая, побрела по гальке домой.

* * *

В середине декабря Москву накрыло небывалым снегопадом. Снег шел, не останавливаясь, целую неделю, равнял бугры мостовой, заборы и палисадники, нежным пухом укутывал липы и клены на бульварах, мягкими комьями оседал на окнах, заваливал крыши низеньких домиков Замоскворечья и карнизы дворцов Тверской и Пречистенки. Дворники не успевали очищать тротуары, на улицах образовались привычные москвичам ухабы, по которым, как по волнам, вверх и вниз летали извозчичьи сани, а снег все шел и шел — то сплошной метелью, то мелкой крупой, то мягкими пушистыми хлопьями. Близились Святки.

— В такие дни надо репетировать «Снегурочку», а не «Онегина», правда же, дамы? — весело сказала Нина Дальская, прижимая вздернутый носик к пыльному стеклу репетиционного класса, за которым зависла сплошная снежная пелена. — Где же наш Афанасий Хрисанфыч? Не иначе, в метели заблудился! Сейчас нам отменят репетицию, и мы всем составом отправимся искать в сугробах замерзающего Хрисанфыча, а потом — в кондитерскую есть пирожные! Вот бы было весело!

Софья невесело улыбнулась, отошла от окна и села за раскрытый рояль. Но не успела она взять нескольких аккордов каватины из «Снегурочки», как от стены послышалось недовольное:

— Оставьте, ради бога, инструмент, мадемуазель Грешнева! Вы мне мешаете настраиваться!!!

— Извините, — виновато проговорила Софья, снимая руки с клавиш.

Первое сопрано Большого Императорского театра Аграфена Нравина пронзила ее ледяным взглядом, встала и демонстративно направилась к выходу из репетиционного класса. Уже на пороге она громко произнесла:

— Откуда только Альтани набирает в театр этих… провинциальных куплетисток?!

Софья вздохнула. Как только за Нравиной закрылась дверь, Нина Дальская подбежала к ней и сочувственно сказала:

— Не огорчайтесь, Сонечка, Нравина просто очень переживает… Татьяну всегда пела только она, и…

— Я понимаю, — искренне ответила Софья. — Как же это нелепо вышло, боже мой… И ведь я ходила к Альтани, объясняла, просила… Бес-по-лез-но!

— О, да, да, мы все это знаем! — закатила глаза Нина. — С ним так тяжело… «Не спорьте, мадемуазель, а выполняйте указания дирекции! Вы в Большом императорском театре, а не в балаганной оперетке в Виннице!»

Стоящие вокруг хористки прыснули, а Софья, грустно улыбнувшись, подумала, что как раз винницкая оперетка устроила бы ее, наверное, гораздо больше. Но не говорить же такое здесь, в этом храме искусства, черт бы его побрал…

Про себя она уже сотню раз прокляла тот день, когда отправилась на прослушивание в Большой театр. Отправилась без всякой надежды, почти уверенная, что ее не примут, и вот… Она уже должна петь Татьяну, свою первую большую партию после Виолетты в Неаполе, и кто бы мог догадаться, в каком Софья находится отчаянии! А ведь она уже совсем было собиралась уходить из Большого…

Софья сама не понимала, что с ней. Четыре года назад она прекрасно себя чувствовала в крохотной провинциальной труппе ярославского театра, играя шекспировских героинь для неграмотных купцов. Софья была бесконечно счастлива те недолгие летние месяцы в театре «Семь цветов Неаполя», где ей неожиданно пришлось спеть «Травиату» и иметь такой оглушительный успех, какого, по признаниям всей труппы, театр еще не видел. Но здесь, в прославленном театре России, о котором безнадежно грезили провинциальные примадонны и восторженные дебютантки, в театре, поступление в который не составило для нее никакого труда, Софье оказалось невыносимо тяжело. В первые месяцы это еще можно было отнести на счет неуверенности в себе, но сейчас, столько времени спустя… Почему ей здесь так плохо? Софья этого не знала, не могла понять, как ни старалась, а посоветоваться было не с кем.

Несмотря на то, что ее прослушивание три года назад прошло на «ура» и молодую актрису сразу же приняли в сольный состав, больших партий Софье не давали. Ей и в голову не приходило сожалеть об этом, поскольку она искренне считала, что до первых голосов театра ей далеко. Софья по-настоящему восхищалась великолепным, прозрачным сопрано Нравиной, потрясающим богатством оттенков меццо-сопрано Нежиной, совершеннейшим итальянским бельканто Самойловой и на всех репетициях признанных прим сидела в уголке огромного, пустого зрительного зала, получая удовольствие от каждой взятой ноты. Сама она пела Мальфриду в «Рогнеде», Ольгу в «Русалке», Гориславу в «Руслане и Людмиле» — это все были небольшие партии для колоратурного сопрано, которые не могли вызвать ничьей зависти. Временами Софья без капли сожаления думала о том, что, наверное, настоящей певицы и актрисы из нее не получится никогда. За годы, проведенные на подмостках, она уже успела понять, как тяжел и неблагодарен путь талантливых женщин, сколько им приходится терпеть, скольким жертвовать, в каких интригах участвовать, на какие унижения идти… и ради чего?! Ради цветов, оваций, бенефисов? Ради бесконечных вызовов, восторженного рева публики, толп поклонников? Но, боже всемилостивый, что же во всем этом привлекательного?! Софья не понимала. Разумеется, и восторги, и аплодисменты были приятны; конечно, цветы в уборной поднимали настроение, но… Софья точно знала про себя: ради обожания публики она никогда в жизни не стала бы участвовать в хитро сплетенной закулисной интриге и говорить за глаза гадости о сопернице. Ей было отвратительно это до дрожи.

До сих пор Софья не могла без острой боли вспоминать Машу Мерцалову из ярославского театра, которую так долго считала подругой и которая предала ее не задумываясь из-за тысячи рублей и мужчины, никогда не любившего ее. И Софья тихо радовалась тому, что ей позволено петь маленькие партии, получать огромное удовольствие от репетиций, приходить каждый вечер на спектакль, даже если она не была в нем занята, и знать, что в крайнем случае она сумеет прокормить себя сама.

Но идиллия оказалась недолгой: в скором времени Софья, ничуть того не желая, испортила себе отношения со всем сольным составом. Это случилось, когда от имени артистов театра было составлено прошение на высочайшее имя с просьбой о повышении жалованья. Несмотря на помпезность Императорского театра, актеры и в нем зарабатывали крошечные деньги. Более-менее приличное существование могли вести лишь главные солисты и те из певиц, у которых были состоятельные покровители, а не привычные всем нищие любовники из теноров. Софья прекрасно это понимала и как никто другой чувствовала значение презренного металла в человеческой жизни. Всю свою молодость, до встречи с Мартемьяновым, она, как ей казалось, только и делала что думала о том, где достать денег. И поэтому, когда к ней в уборную влетела стайка хористок во главе с Ниной Дальской, которая держала в вытянутых руках петицию, Софья тут же согласилась:

— Конечно, подпишу, дайте сюда!

Впоследствии, описывая сестре произошедшую сцену, она сокрушалась: «Господи, зачем я только начала читать эту бумагу! Будто бы больше делать нечего… Сидела б да гримировалась одной рукой, а другой бы подписывала, так нет! Захотелось прочесть! И ведь все, все подписи уже там стояли: и Самойловой, и Нежиной, и Заремина… И даже Нравиной, у которой сам великий князь, по слухам… Впрочем, неважно. А я опять, как дура… Но, Аня, слово чести, подписывать это было просто невозможно!»

По сей день Софья не могла забыть того чувства бесконечной брезгливости и недоумения, которое испытала, читая аккуратнейшим образом выведенные на веленевой бумаге строки. «Мы, покорнейшие рабы и слуги престола российского, припадаем к ногам отца нашего… нижайше просим… падаем ниц и умоляем…» Софья, чувствуя, как у нее темнеет в глазах, отдала Нине бумагу и твердым голосом сказала, что подписывать ЭТОГО не будет.

Нина лишилась дара речи. Некоторое время она стояла молча, открывая и закрывая рот, как вытащенная из воды рыбка, и во все глаза уставившись на побледневшую Софью. Затем, переглянувшись с такими же ошарашенными подругами, пискнула:

— Но… почему?! Ведь это же для всех нас… Не только для хористок… Сонечка, это ведь просто прошение, вы, возможно не поняли, вы новый человек…

— Я все отлично поняла, — отчеканила Софья железным тоном, который появлялся у нее крайне редко и которым, как она сама подозревала, сестры Грешневы были обязаны отцу — боевому генералу. — Я не стану участвовать в подобном фарсе. Я не могу в подобных выражениях выпрашивать денег, это унизительно.

Нина вытаращила от ужаса глаза и, так и не найдя подходящих слов, молча выскочила из уборной. Вслед за ней роем бабочек вылетели и хористки, Софья осталась одна. Через мгновение она поняла, какую страшную, непоправимую ошибку совершила только что.

«Дура… Господи, несчастная дура, что ты о себе возомнила? Кто ты такая? Содержанка, камелия, публичная девка, четвертый год живешь с купцом, и все об этом знают! Жить с мужчиной за деньги не совестно, а подписать дурацкую бумажку, от которой стольким людям может быть польза, — противно! Что теперь о тебе заговорят, что подумают! Боже, четыре года проиграть на подмостках и так ничему и не научиться…»

Опасения Софьи получили подтверждение в тот же вечер. Большой императорский театр гудел, как растревоженный улей, имя несносной гордячки-новенькой склоняли на все лады. Прямо в присутствии Софьи, не стесняясь, говорили о том, что некоторым, разумеется, незачем думать о деньгах, имея щедрого покровителя… а вот подлинным служителям искусства, увы, приходится беспокоиться… но разве эти куртизанки в состоянии понять… Мужчины поглядывали на молодую актрису кто с интересом, кто с неприязнью: все они тоже подписали злополучное прошение. Нравина и Самойлова демонстративно не ответили на Софьин поклон, а Нежина даже покинула репетиционный класс, когда Грешнева в нем появилась. Софье пришлось собрать в кулак всю волю, напомнить себе, что, как бы то ни было, а она графиня и это обязывает, остаться на вечерний спектакль и спеть Ольгу в «Русалке» так, что ее даже дважды вызывали. А после представления к усталой и расстроенной Софье, переодевающейся в своей уборной, вдруг прибежала Нина Дальская и шепотом произнесла:

— Сонечка, не расстраивайтесь, вы просто умница! Честно говоря, мы тоже были возмущены… но раз подписали Заремин и Нравина, как же мы могли… Мы испугались, а вы — нет! Вы и есть настоящая артистка, я так и сказала сегодня в кулисе Аничкиной, а Аничкина ответила, что все это, конечно же, так, но вот только Нравина…