— Папа, Алиса — моя жена!

— Знаю, и тебе незачем напоминать мне об этом. Она носит наше имя, но даже будучи графиней Равенсберг, все-таки остается Алисой Морленд. Она не понимает наших интересов и даже не хочет знать о них. Что для нее наш древний аристократический род, наше имя, блиставшее в продолжение многих столетий? Украшение, которым она щеголяет при случае и на которое позарилась из тщеславия, чтобы не отстать от других. Благодаря своим миллионам, она и ее отец считают себя равными нам.

— Да и в глазах всего света они нисколько не ниже нас, — с горечью возразил Бертольд. — Ты не хочешь согласиться, что деньги в наше время стали силой, перед которой преклоняются все. Разве мы с вами не были вынуждены сделать то же самое?

— Преклониться! Да ведь ты предложил ей гораздо больше, чем она могла дать тебе. Я не противился такой женитьбе, потому что в ней одной было наше спасение, но теперь ты муж, глава дома, или, по крайней мере, должен быть им. Эта умная, холодная американка сумела сделать из тебя покорного супруга. К тому же ты был влюблен в нее, да влюблен и до сих пор, а она никогда не ответила на твою любовь.

— Потому что она вообще не способна на чувства. Холодность в ее натуре.

— Возможно! Но в ее глазах есть что-то далекое от холодности и равнодушия. Пока она еще не потрудилась сильно заинтересоваться чем-нибудь, а ты не такой человек, который мог бы научить этому. Но берегись! Она может проснуться.

Услышав такое бесцеремонное предостережение, молодой граф побледнел, но ничего не ответил. То, что сейчас было произнесено, уже давно мучило его душу смутными опасениями. Он с тайным беспокойством ожидал встречи своего отца с тестем. После помолвки дочери Морленд лишь несколько недель провел в Графенау, у своих родственников, чтобы ознакомиться с Равенсбергом и привести в порядок запутанные дела. Тогда старый граф слишком осознавал близившуюся катастрофу, чтобы не отнестись к американцу с полнейшей предупредительностью, желая этого брака, тот в свою очередь отвечал графу тем же. Теперь, когда сделка была заключена и оформлена, и когда предстояло несколько месяцев прожить под одной крышей, обстоятельства могли измениться.

Несколько минут длилось молчание. В стеклянной двери террасы появилась молодая графиня в амазонке и с хлыстиком в руке.

Алиса нисколько не изменилась. Она сохранила свой холодный, надменный вид, свою прежнюю самоуверенность, но стала еще красивее, чем была девушкой. Она подошла к собеседникам. Граф встал и приветствовал ее с рыцарской вежливостью, она отнеслась к нему с почтительностью дочери.

— У нас сегодня к обеду будут гости, — сказала она. — Мой отец поехал в Графенау и надеется привезти с собой родственников.

— Бертольд уже говорил мне об этом, — небрежно ответил граф. — Ты каталась верхом?

— Да, папа. Я побывала в лесном уголке, в охотничьем домике.

Бертольд вздрогнул. Утром он предложил жене совершить совместную прогулку, но она отказалась, сославшись на жару. Теперь, после полудня, было не менее жарко, но она пожелала ехать одна.

Молодая женщина села между мужем и свекром и продолжала, играя хлыстиком:

— Я начинаю знакомиться с Равенсбергом. Он красив, но страшно однообразен. В этих бесконечных лесах чувствуешь себя замурованной, отрезанной от всего мира.

— Мне казалось, что этой зимой мы вполне насладились светом, — возразил старый граф, — и я всей душой стремился в мой тихий Равенсберг. Конечно, было необходимо представить тебя ко двору и ввести в наше общество, но это был просто какой-то безумный вихрь развлечений, в котором невозможно было опомниться.

— Да, и это так утомительно, — сказал Бертольд, опустив голову на руки.

Жена взглянула на него сострадательно, но холодно.

— Бедный Бертольд! Ты очень нервный и действительно не создан для такой жизни. Ты даже во время нашего путешествия постоянно казался утомленным и, наверно, охотно вернулся бы домой через три месяца.

— А меня никогда не могли бы утомить путешествия, — сказал Равенсберг. — Прежде чем заняться политикой, я много и часто путешествовал, постепенно знакомясь с теми странами, которые считал образцовыми. Но вы за один год изъездили весь свет. Постоянно новые страны и новые люди, новые картины и новые впечатления… это должно производить ошеломляющее впечатление.

— К такому калейдоскопу скоро привыкаешь, и если он утомляет, то исключительно своим однообразием, — улыбнулась Алиса. — Всюду новые декорации и костюмы, но ведь люди, в сущности, все те же. Кто надеется встретиться с чем-нибудь интересным, выдающимся, наверно, ошибется в своих расчетах. При ближайшем знакомстве все оказывается будничной, серенькой прозой.

— Такое мудрое рассуждение несколько преждевременно для двадцатидвухлетней женщины, — сухо заметил граф.

— У нас рано познают жизнь, папа, и начинают судить о ней в том возрасте, когда у вас молодые девушки находятся еще в полной зависимости от родителей. Я уже многое видела и испытала, но, в сущности, еще ничего не пережила.

— Но ведь ты вышла замуж, и, следовательно… — резко заметил старый граф.

— Разумеется, но ведь это делает каждая женщина, если ей предоставляется выбор, замужество вносит некоторое разнообразие в нашу жизнь, но настоящее событие я представляю себе иначе.

Бертольд уже собирался вмешаться в разговор, потому что видел, как омрачилось лицо отца. Но помощь пришла с совершенно неожиданной стороны, вошел лакей и доложил, что графа желает видеть архитектор Зигварт.

— Зигварт? Да, я действительно просил его прийти в это время. Бертольд, ты знаешь, что он уже целый год в Эберсгофене?

И граф Равенсберг ушел с террасы.

Алисе имя архитектора Зигварта было совершенно незнакомо, и она равнодушно спросила:

— Вы собираетесь делать какие-то пристройки к замку?

— Нет, Зигварт — воспитанник моего отца, — ответил Бертольд, — он сын нашего прежнего старшего лесничего. Папа принял осиротевшего мальчика под свое покровительство, воспитал его, дал ему образование и очень любит его.

— В самом деле? — равнодушно заметила молодая женщина. — А теперь мне надо переодеться к обеду. Я еще в амазонке, а гости могут уже скоро приехать.

Бертольд смотрел, как спускалась со ступенек террасы эта стройная и гордая обладательница Равенсберга. Она поддержала своими деньгами готовый рухнуть графский дом, и молодой граф, может быть, чувствовал это глубже и больнее отца. Он напрасно надеялся на то, что он и его жена будут понимать и любить друг друга! За эти два года брачной жизни они не только остались чужими, но все более отдалялись друг от друга. Если бы Бертольд обладал энергичной натурой своего отца, Алиса, может быть, и чувствовала бы к нему что-нибудь, кроме снисходительной жалости, в которой порой сквозило даже презрение. Бедный Бертольд часто чувствовал это, но все-таки любил красивую, холодную женщину, вступление которой в берлинское общество сопровождалось целым рядом триумфов и обладание которой возбуждало во многих зависть к нему. Но, глядя теперь на Бертольда, откинувшегося на спинку стула с горьким выражением на плотно сжатых губах, никто не назвал бы его счастливым человеком.

Между тем его отец вошел в свой кабинет — большую угловую комнату, высокую и мрачную, в которой находился шкаф с дорогими охотничьими ружьями, свидетельствовавшими о том, что граф — страстный охотник. У окна стоял Герман Зигварт. Увидев входящего графа, он сделал несколько шагов ему навстречу и поклонился.

— Добро пожаловать, Герман, — проговорил граф, протягивая руку. — Давно мы не виделись, очень давно! Уж в Берлине мы редко встречались, а в Эберсгофене ты точно сквозь землю провалился. Ты знаешь, что я бываю здесь только летом, и, уезжая в Италию, даже не попрощался со мной, а ограничился прощальным письмом.

— Я заходил к вам, граф, — извинился архитектор, — но не застал вас дома, а затем больше не хотел беспокоить. В Берлине у вас всегда так много дел.

— Беспокоить? Что за глупости! Ты отлично знаешь, что для тебя у меня всегда найдется время. А теперь присядем и поболтаем, чтобы я мог поближе познакомиться с твоими делами. Ну как тебе работается? Принесла ли тебе пользу поездка в Италию? Ты ведь провел там год и полгода в Риме? Мне кажется, что это слишком короткий срок для серьезных занятий и что тебе, в сущности, следовало побывать в Париже.

— Но моей стипендии могло хватить только на год, и я вынужден был считаться с этим, — возразил архитектор.

— Ты был вынужден! Ты просто был до безумия упрям. Ведь я же предлагал тебе удвоить сумму, предлагал вообще взять эту поездку на себя, но ты отказался. Не мог же я силой навязывать тебе эти деньги.

— Для меня было вполне достаточно полученной суммы, и я не хотел злоупотреблять вашей добротой. Вы и так многим для меня пожертвовали.

— Глупости! Тебе следовало бы знать, что для меня это вовсе не жертва, а между тем более продолжительное пребывание за границей, безусловно, пошло бы тебе на пользу. Теперь ты стоишь на своих ногах и строишь новую ратушу в Эберсгофене. Во всяком случае, это хоть какое-то начало самостоятельной деятельности, хотя, конечно, в таком городишке тебя не могут ни заметить, ни оценить. Ты захватил с собой проект ратуши? Мне интересно познакомиться с твоим первым самостоятельным трудом.

— Вы ошибаетесь, граф. Проект сделан не мной, а тайным советником Бергером. Как чиновник, он не имеет права лично руководить стройкой и потому поручил ее мне.

— Проект не твой? — изумленно воскликнул граф. — Так почему же ты торчишь целый год в этом захолустье? Герман, я решительно не понимаю тебя.

— Я не мог найти другого места. Начинающему архитектору не приходится выбирать, надо соглашаться на то, что попадается.

— Почему же в таком случае ты не остался в Берлине? Ты же работал у Гунтрама, мог иметь постоянную работу и, даже уходя от него, мог бы попросить рекомендацию.

— На это я, к сожалению, не мог рассчитывать, — притворно спокойным тоном, ответил Герман. — Я не сладил с господином Гунтрамом.

— Не сладил! Ученик с учителем? Ты еще молод, только начинаешь свою карьеру, и тебе следовало бы прислушиваться к нему! — неодобрительно заметил граф, очевидно, думая, что речь идет лишь о различии во взглядах.

Зигварт ничего не ответил. Из горького опыта он знал, что ему не поверят, что и здесь он встретит то же недоверие и пожимание плеч, с которыми ему обычно советовали подчиниться мнению учителя. Однако против этого он возмущался всей душой! Он молчал, но его рука судорожно сжимала подлокотник кресла, свидетельствуя о муке, которую он переживал во время этого экзамена.

— Ты, очевидно, переоценил свои способности, желая пробиться исключительно самостоятельно. Это ошибка молодости, за которую тебе, по-видимому, приходится платить. Ты работаешь в Эберсгофене только из упрямства, но это не только приостановка роста твоей карьеры, а даже шаг назад. Возвращайся в Берлин или уезжай в Париж и старайся наверстать упущенное. Я предлагаю тебе необходимые для этого средства. А когда вернешься и захочешь устроиться самостоятельно, мы поговорим!

Предложение было великодушным, однако Зигварт холодно ответил:

— Благодарю вас, но простите, если и на этот раз я не воспользуюсь вашей добротой. Я занимаю очень скромную должность, но она дает мне средства к существованию и позволяет повышать свое образование. Я вполне доволен.

Равенсберг вскочил, и его глаза вспыхнули огнем.

— Ну тогда оставайся здесь и губи свою карьеру единственно из-за своего упрямства и каприза. Мне уже надоело слушать на все «нет» и «нет». Я ждал от тебя большего, но если ты доволен таким жалким положением, то, значит, не годишься для того большого будущего, дорогу к которому я тебе открыл, кто хочет оставаться внизу, того трудно поднять наверх. Ступай и оставайся в Эберсгофене!

Зигварт молча поклонился и вышел из комнаты. Когда дверь за ним закрылась, граф повернулся и сделал невольное движение, как будто желая удержать его.

— Герман! — воскликнул он, но сдержался и только топнул ногой. — Нет, я не могу уступить этому упрямцу, как уже столько раз уступал. Ему необходимо наконец образумиться.

Кто знал вспыльчивого и властолюбивого Равенсберга, не переносившего малейшего противоречия даже от собственного сына, тот удивился бы, как скоро улегся его гнев.

— Упрямая голова! — пробормотал он, но уже улыбаясь, и, подойдя к столу, начал разбирать почту.

Зигварт быстро прошел примыкавшую к кабинету комнату, в передней он остановился и с облегчением вздохнул, как будто сбросил с себя тяжелую ношу. Для него всегда были неприятны эти аудиенции, он часто упрекал себя в неблагодарности человеку, которому был обязан воспитанием и образованием, который осыпал его благодеяниями, но… не мог быть благодарным. Каждый раз, когда он старался вызвать в себе это чувство, что-то возмущалось в нем, какой-то темный, враждебный инстинкт запрещал ему это, и чем больше он старался побороть себя, тем сильнее становилось это загадочное ощущение. Он боролся с этим чувством с самых детских лет, несколько минут назад он скорее согласился бы умереть, чем сознаться в настоящей причине разрыва с Гунтрамом. И снова пользоваться благодеяниями? Нет! Ни за что! Пусть все будет по-прежнему, он во что бы то ни стало сохранит свою самостоятельность.