— Утром. Еще утром… О, господи! Мне все это сообщила Варвара Ильинична еще два часа назад, но меня не было дома. Записано на телефоне…

Натка… Натка, родная… — Лилька осторожно дула на внезапно заледеневшие пальцы подруги, пытаясь согреть их беспомощными поцелуями. Но Наталия внезапно и резко сжала руку в кулак.

— Любимый, отпусти меня. Отпусти. Мне больно. — мягко и глухо раздался в тишине просторной студии ее голос. Лилька удивленно уставилась на Кита. Рот ее искривился от судороги и прорывающихся наружу слез. Турбин отступил на шаг от пуфа, на котором сидела жена, и разжал руки. Наталия стремительно встала. Подошла к окну. Рванула раму. И та почти наполовину разрезала пространство линией падения. Вместе со звоном разбитого стекла в студию ворвался шум дождя. Оглушительно. Как то подавляюще. Беспощадно. Тень мужского силуэта скользнула по светлому паркету, сверкнула дождевым бликом на стенах. Одним бесшумным, кошачьим прыжком, Кит очутился рядом, крепко стиснув в ладонях лицо жены.

— Ты не поранилась? Стекло посыпалось прямо на тебя… Нэтти…

— Дождь от меня убежал, — хриплым голосом проговорила она, прерывая его — Убежал. Он хотел плакать отдельно. Он уже плакал и стонал, а я не поняла…

— Я здесь. Я с тобой. Мы вместе, ты слышишь… Нам надо это выдержать. — Он осторожно целовал ее лоб, щеки и забрызганные дождем, глаза. Он согревал ее кожу теплотой своего дыхания, но лицо ее постепенно превращалось в безжизненную маску. Бесстрастную маску царицы Египта. Впервые за все то время, что он знал ее.

— Мой сон сбылся. Тот сон. О красном цветке. Я и вправду их потеряла. Я их потеряла, Кит. Теперь у меня есть только мама, ты и музыка. Но маме моя музыка — не нужна. А тебе? Тебе она — нужна?

— О чем ты говоришь, милая? О чем? Для меня весь мир это — музыка. И ты. Орфей всегда должен быть при своей Эвридике. Ты же знаешь этот миф. Ведущий и ведомый. Закон жизни. Его придумали не мы. Но мы его исполняем. А потом, знаешь, как говорят альпинисты: вместе проще и восходить на вершину и лететь в пропасть. Вот мы и будем вместе… Разве ты забыла, как это звучит: «И в горе, и в радости?» В одной связке.

— Помню. Но Эвридика все время блуждает в темноте Аида. И ей страшно, понимаешь?

— И зря. Они же в связке, Нэтти! Орфей ведет ее, а она — Орфея. Она не одна. Ей нечего страшиться. Помни это.

— Постараюсь. — Она чуть отстранилась от него, натянула шаль почти до подбородка. — Но Орфей ведь может и оглянуться… На кого-то иного. — Она помолчала с минуту. — Я пойду, поднимусь к себе. Мне что-то холодно… Не ходи за мной, не надо. — Она невидящим, но точным жестом остановила мужа. — Нет. Побудь здесь, с Лилей. Дама в черном не любит посторонних.

Когда Наталия вышла, Лиля подняла полные слез глаза с потекшей тушью на Турбина, и, медленно подняв руки вверх, машинально вынула заколку из волос, ломая застежку в ней и бормоча, как то отрывисто, хрипло:

— Она, что, не поняла меня, Никита? Совсем не поняла? Не поняла того, что я сейчас ей сказала?? Господи, ужас какой-то… Она говорит о какой то Даме в черном. Кто это? — Лиля потерянно пожала плечами, что-то жалобно тренькнуло в ее руках, как струна фортепиано. Это был металлический зажим аграфа с пластмассовым обломком. Он сломался в ее сильных, но тонких руках.

— Смерть. Нет, она прекрасно все поняла. — Хрипло произнес в ответ Турбин. — Ты же слышала. Она назвала меня «любимый». Такого не было даже и в дни нашего знакомства, тем более, при посторонних. — Он слабо усмехнулся. — А силу своего горя она выразит только тогда, когда начнет играть. Она «божья дудка», ловит музыку, как нити от дождя. Слова для нее немножко чужие и чуждые, быть может, пойми. Выпьешь коньяку? Возьми мой бокал. Мне много. Самое время напиться вдрызг, подруга!

— Этот ужас никаким спиртом не зальешь, Кит. — прошептала Лиля, но машинально взяла из рук Турбина бокал и отпила глоток, тотчас поперхнувшись… — Жжет. Горько. — Она поднесла руку к горлу. — Черт, это хуже, чем слезы! А плакать я не могу. До меня еще все это не дошло…

Турбин зябко обхватил локти пальцами. Пожал плечами.

— Это все можно осознать только спустя какое-то время. Я так плохо знал Валерию. Видел ее несколько раз мельком, когда она еще приходила к Нэтти, в консерваторию. Да в Праге видел, на нашем концерте, пару месяцев назад.

— Это когда они с Антоном Михайловичем сюда прилетали? В феврале?

Турбин кивнул.

— Очаровательная женщина. Не из породы стерв, живая, теплая, пленительная. Вся какая-то солнечная. Трудно будет представить ее мертвой, в гробу.

— А и не надо ничего представлять. — Голос Лили звучал подавленно, глухо. — Там никаких гробов не будет, Кит. Все ведь сгорело дотла. Две кучки пепла. Будут только урны с прахом и все. — Она зябко повела плечами. — Как тут холодно, черт подери, в Вашей студии! И коньяк твой хваленый меня не согрел! — Она прислонилась щекой к плечу Кита, поникнув головой. Он слегка отстранил ее от себя.

— Иди теперь наверх. Иди к ней. Я позвоню швейцару и уборщику. Прежде чем ехать на вокзал, надо все привести в порядок, собрать чемодан. Что брать? Какая там погода, не знаешь?

Лиля опять пожала плечами. Она и вообще, вся походила на заведенного робота — куклу, с растрепанными волосами и размазанной по щекам тушью.

— Сыро, наверное, как и всегда по весне, в апреле… Что там еще может быть, в этом полу — степном парадизе тоски? — Она сжала голову руками. — Кит, я не понимаю, что это — Смерть??!

— Это как бы переход в другую тональность. В другую ноту. Октаву. Из «ля» в «до». «До» — самая верхняя нота. Другая реальность. Мы не можем ее никогда наблюдать ясно. У нас о ней только расплывчатое представление, обрывки мифов, легенд, снов…

— Снов? — вдруг с живостью перебила его Лиля. Глаза ее на миг вспыхнули. — Она и вправду видела сон. Она упала в красный цветок. И он обжег ее. Она полетела в пропасть. Летела совершенно одна. Не могла ни до кого докричаться. И мне тогда сказала, что знает, что скоро потеряет их всех. Родных. — Лиля крепко сцепила пальцы, хрустнула ими, потерла косточку на запястье. — Слушай, дай — ка мне еще немного твоего бренди — бреда? Меня всю трясет.

— «Хенесси» вообще-то — хорошо согревает. Возьми, допей. — Кит протянул Лиле бокал и, припав к нему, она чуть пошатываясь, направилась к дверям.

— Постой. Я еще хотел спросить тебя, — внезапно окликнул ее Турбин. — Когда же Нэтти видела этот сон?

— Примерно полгода назад. Чуть больше, может быть… Как раз в тот вечер, когда Вы познакомились, она мне и рассказала о нем. И еще сказала, что все, что она видит в снах, потом сбывается наяву. — Длинная хрупкость Лилиных пальцев беспомощной тенью — змейкой скользнула по косяку. — Она так боится своих снов. Всегда боится. Выходит, что не зря…

С этими словами Лиля бесшумно исчезла в тени холла, как растворилась. Потом чуть скрипнули ступени верхней лестницы, распахнулись створки двери и все разом стихло. В почти опустевшей студии вольно гулял осмелевший, посвежевший ветер. После ливня он будто внезапно обрел какие то иные формы: чуть потяжелел, стал более резким и упругим, самоуверенно шевеля тяжелый муар гардин и роняя светлые россыпи солнечных бликов на осколки стекла. Как бисер или жемчуг. Остаток дня будто обещал расплавиться в нежном золоте предвечернего солнца. И во всей этой упругой, весомой, будто наливающиеся яблоко, свежести апрельского ветра, которую можно было и на самом деле ощутить в ладонях. Только ладони как-то странно, нервно пощипывало. Кит взглянул на них и поморщился, скривив губу. Крохотные кровяные дорожки — следы от порезов осколками — причудливо сплелись, слились в едва понятный, размазанный узор, чем то напоминающий скрещенные шпаги. Или — крохотное распятие? Турбин, хмыкнув, небрежно обтер ладони об джинсы и вышел из комнаты вслед за Лилей… Золото апреля, омытое дождем и разлившееся в воздухе закатной Праги, неправдоподобно тяжелым облаком, смутной ношей, непрошено окутывало все вокруг и давило на плечи…

Часть седьмая

…Апрельская тугая, солнечная прозрачность скользила по веткам деревьев, повисала на тонких их прутиках обрывками легчайшей, кружевной шали. Бросала в окна янтарные пригоршни обманчивого, сквозного тепла, заманивала, звала, кружила сердце в непонятной, сосущей тоске. И она с утра все пыталась ее переиграть, распластывая пальцы по клавишам в прихотливом драже гамм, лишая их обычной плавности и широты. Но ей ничего не удавалось. Не удавалось переиграть, переиначить как то по своему голубеющую далеко в небесной выси, грызущую, терзающую сердце и душу тоску. Тоска эта, как казалось ей, проворно ускользала из комнат, обвешанных черным ажуром покрывал. Даже и с круглого стола, где в беспорядке была расставлена посуда, черным, бессильно повисшим крылом свисала, трепетала она — всесильная, покоряющая, подчиняющая, неподвластная ничему — Тоска.

Ничему. Даже музыке. Но она по-прежнему упрямо выламывала, гладила, теребила скользкий ряд клавиш, выгибая кисть высоко, до ломоты в суставах… Несколько раз бессильно роняла голову на клавиши, к холодной их поверхности, яростно дуя на челку. Волосы взвивались вверх под теплой струей. Она играла, как ей казалось, что то из струящегося Шопена, но Шопен изламывался, терялся и пропадал, так, как нежный, едва слышный лепет ручья может внезапно пропасть, затеряться, умолкнуть в мощных аккордах многоголосого шума листвы или при первых раскатах грома. Вместо Шопена из — рук ее стекала странная музыка — прозрачная, как слеза, хрупкая, подобная острым сколам льда. Об нее можно было порезать пальцы…Или — сердце. Ей казалось, что это уже случилось, и из ее сердца что то невидимо каплет на пальцы, змеясь и извиваясь легкой туманной струйкой около клавиш. Знакомые теплые и твердые ладони легли на плечи. Она закинула голову чуть назад, и где то в области затылка стала пульсировать теплая ниточка — ритм его сердца. На секунду ей стало жарко.

— Что это ты играешь, милая? На шопеновский ноктюрн не похоже. На вальс— тоже. Я никак не могу угадать.

— Тоску. Я убиваю тоску. Я ее поймала, Кит. Я поймала этот ужас за хвост. Она же как змея. Может, мне удастся, наконец, сломать ей шею? — хрипло прошептала она, захлебываясь, давясь слезами.

— Говорят, для того, чтобы пережить горе, надо уметь смириться, сжиться с ним……… Но это не для тебя, милая, я знаю.

— Да, Кит, я не умею смиряться. В этом — моя беда! — она наклонила голову и прижалась губами к рукаву его рубашки. — Что же мне делать?

— В этом твоя по — беда, Нэтти, — Он чуть усмехнулся. — Ничего не надо делать особенного. Просто — старайся жить. Дальше. Будь такой, какая ты есть всегда. Тонкая, чуть холодноватая, моя пленительная царица — чудачка, у которой из под пальцев сыплются звуки. Такой, какой тебя любил твой отец. Я вспоминаю свой разговор с ним в Праге, после концерта. Мы сидели в баре. Он все не решался сказать мне что то самое главное. Болтали так, о пустяках, незначительном: погоде, о том, что хорошо бы поехать на озеро под Прагой, помнишь, в то, вытекающее из пещеры, Мачехино озеро? — Она кивнула головой.

— Он говорил, как ему понравился наш концерт, что ты играла изумительно, как всегда. Вообщем, какие-то такие знакомые, общие фразы. И все мял и мял в пальцах сигарету. Он так и не докурил ее. Она ему мешала, но он не решался бросить ее в пепельницу. Барменша на нас поглядывала искоса, с удивлением. Зачем держать в руках сигарету, если она жжет тебе пальцы? Я заказал еще немного коньяку к кофе, самую малость, но сделав глоток, он вдруг разговорился, словно все это, тревожащее, подспудное, смятенное, внезапно вылилось из него. Как бы — вытолкнулось.

— Что же он тебе сказал тогда? — Затаив дыхание, немного хрипло прошептала она.

— Он говорил о том, что ошарашен этой поездкой. Что никогда не думал о том, что сможет побывать за границей. Что, и вообще, сумеет как-то изменить свою жизнь, в которой дышал только потому, что рядом с ним была Ты. Он так и сказал, что «дышал ради тебя!» И что иногда ему хотелось вообще крепко закрыть глаза и так глубоко нырнуть куда-нибудь в небытие… Его словно прорвало тем вечером… Он потягивал из своего бокала и все говорил и говорил мне… Какие то странные и страшные вещи. О случайном знакомстве, случайной ночи, случайном браке. Почти случайном. Пока не появилась ты. Его второе дыхание. Именно твое тепло соединило его с Аллой Максимовной, как крепкая суровая нить. Ты же нуждалась в них обоих. Он привык. А привычка это — почти что — счастье. Он мне рассказывал взахлеб, о том, как впервые увидел тебя, крохотную. С тоненькими пальчиками. Лежащую на белом атласном покрывальце. Одну ручку ты сжала в кулачок, а другой ухватила его за палец, когда он наклонился над тобой. Ты лежала такая притихшая, серьезная. Не похожая на остальных младенцев, которых он раньше видел. Хотя, кого еще он мог видеть? Ему же тогда было только двадцать шесть лет! Я ничего не уточнял. Просто — слушал. Он меня заворожил своим рассказом, такое в нем чувствовалось напряжение, и, может быть, скрытый подтекст, скрытая боль. Та правда жизни, которую мы всегда так жаждем знать, но не всегда узнаем. Он мне тогда сказал, что влюбился в тебя без памяти, как только увидел твои глаза. Они были совершенно взрослые. И мягко блестели. У него мороз пошел по коже. Он вдруг понял, что это — глаза другого мира. Что ты была где-то прежде, миттанейская принцесса, и вернулась опять, из прошлых времен. Маленькой девочкой, младенцем. И что, хотел бы он этого или нет, но у тебя будет очень необычная судьба!