Подозревать, что я бы меньше играл в игрушки, если бы они все-таки действительно принадлежали мне, бессмысленно. Это значит, что в моем рассказе увидены откровения пациента, а не чистые детские воспоминания. И вряд ли в моей будущей жизни найдутся сцены, к которым подошли бы эти золотые ключи. Что-нибудь вроде тоски по недоступному, нереализованные желания, неразделенная любовь — все это есть в любой жизни, не только в моей. Я глубоко сомневаюсь, что, если бы у меня было другое детство, я бы избежал обычных человеческих несчастий — плотских неудач и обольстительных обманов. Но без того, что мне открылось в детстве, я бы никогда не научился оставаться счастливым, несмотря на все это.

Я всегда был внимателен к человеческим неврозам и депрессиям, то есть к тому разряду историй, которые будто бы относятся к диковатым обычаям соседних народов. Я избежал и этих обычаев, и прыщавой коросты, и истеричных сцен, и всего того, что делает с родителями нелепая психика подростка. Каким-то образом, — возможно, своей безучастностью, — мои родители заслужили это относительное спокойствие, и я избавил их от тех законных истерик, которые предписывались мне на нескольких ступенях сложного возраста.

Сейчас я хорошо вижу, как мой рассказ о тоске по чужим игрушкам окажется понятным тем, кто изводит себя мучительными мечтами о недоступном. Бывает и так, что слишком зрячий человек встречает на каждом шагу, например, светящиеся чудеса девичьей красоты. Ровные белые предплечья, — заметный только при особой скользящей подсказке солнечного луча пушок на щеках, — все эти завитки на висках, кружение волосков от твердого маленького уха вдоль шеи, — мышечная тень на бедре при широком летнем шаге, — венка, складка, царапина на ненадежной косточке щиколотки. Но я избавлен от каких-либо слишком уж безраздельных мук своим чудесным опытом. Я с легкостью продолжаю присваивать, продолжаю наслаждаться всем, что особенно нежно вижу, и считаю большим благом свои немедленные визуальные радости по сравнению с тупым и однообразным ожиданием каких-либо других.

Смотреть, смотреть — не такое уж бесполезное занятие, которое отъявленные аудиалы или адепты абстрактного мышления ставят в вину созерцателям. С внешней стороны глаза только чуткая влажная пленка, зато с другой стороны — уже за глазной ямой, маленькие нервные нити производят чистейший опиум.

XI

Со времени нашего с Юлией знакомства я видел:

бледный язык, продемонстрированный мне единожды в ответ на какие-то шутливые сожаления;

раза четыре — в открытом платье плечо, удлиненное двумя (смотрящими в разные стороны) каплями тени — над ключицей и под ней;

довольно часто — один к одному подогнанные пальчики ног с отстающим во время вольного домашнего шага мизинцем;

только раз — одну из грудей, мелькнувшую за воротником халата, когда какой-то листок заставил ее быстро нагнуться в полутьме (но не без того, чтобы полоска солнца, пробившаяся сквозь тополь, миновавшая тюль и отраженная от моих глаз, высветила острый бугорок посреди вспухшей рыжеватой ареолы);

ее глаза (редко вблизи, но непрерывно) — светлая лазурь с вкраплением отчетливых бледно-коричневых зерен в еле заметной опуши бездонной синевы.

Все эти ее черты я почитал уже своей собственностью и мог извлекать на свет, когда мне этого хотелось. Я собирал Юлию из живых деталей и научился коллекционировать ее при помощи немедленных записей (небольшой блокнот всегда водился у меня в руках, как у немого). Она не нуждалась больше в усилии воспоминания, поскольку постепенно становилась моей, почти была в руках.

Я учился перекатывать ее в сознании, как вечный леденец, и после этого стало совсем легко узнавать ее при встрече. Мне даже показалось, что я мог бы отлично предчувствовать ее появление за несколько минут до случайного столкновения с ней. (Не присвоение уже, а подарок.) Однако нечаянные встречи в университете вскоре совсем прекратились, остались только заранее обговоренные. Зато Вторую Юлию я встречал все чаще и был благодарен ей за то, что она не давала мне времени ее припоминать.

— Что, не узнаешь? — сразу начинался ее разговор. — Я хочу купить в вашем корпусе книгу.

— Какую это?

— Сейчас посмотрим. У меня правило — с каждой стипендии покупать книгу. Хорошо бы появилось следующее правило: сразу ее прочитывать. Но с этим как-то не очень! Они у меня копятся прямо на письменном столе. Это так славно!

Вдруг я вспомнил кое-что. Воспоминание так яростно озаряет мой мозг, если появляется в нем среди всего, что я всеми силами стараюсь удерживать, что часто бывает — я отдаюсь свету этого посещения и уже не различаю, что оно мне принесло. Энтомолог, писатель-энтомолог — так Юлия Первая назвала автора книги, которую читала. Кто это мог быть? Из крупных потрепанных книг я заметил у нее «Недостающего гомункулуса» Николая Плавильщикова, кажется, был хороший том Жана Анри Фабра, при мне она искала для кого-то (не для Второй ли?) Юнгера, затейливо изданный Иоанн Фридрих Йенике — книга старая, с нарисованной маслом пчелой на титульном листе — «Руководство по живописи». Но когда Вторая приобрела у нашего книгопродавца первый перевод «Ады», я понял, какого энтомолога имела в виду Юлия I. Однако почему книга в ее руках была такой большой и такой состаренной, давно ли его начали издавать в России?

Вторую Юлию хорошо изобличал звонкий надтреснутый голос. Она будто бы немного жаловалась, когда говорила. Говорила, впрочем, всегда весело и вела в беседе. С ней было приятно ходить, отключаясь от дороги и думая о своем, — опека не ослабевала.

— Сейчас поворачиваем! Стой! На этой остановке садимся в «двойку»! Поедем заберем одну бумажку для моей мамы!

И я сам не понимал, как это начал проводить с ней по нескольку часов, стоял в очередях, ждал ее у кабинета к стоматологу, навещал ее друзей, носил ее вещи, выполнял ее поручения. Один раз я даже разозлился, застав себя над застрявшими в снегу санками с колючим мешком сахара: я был разгорячен, и пар шел из рукавов пуховика, а ладони саднило от узловатой веревки.

— На этих санках я обычно каталась с этой вот самой горки. Давай ты скинешь мешок, мы вытащим санки, поставим их с другой стороны и опять закатим на них мешок! Сваливай! Только держи его за углы, а то сахар намокнет!

И тут я снова погрузился в себя.

Впрочем со Второй это было похоже на погружение в мелкий бассейн. Она интенсивно забирала внимание, как будто вытягивала его неводом или уменьшала уровень воды. Она сразу входила в мои планы, наводя в них свой артистический беспорядок. Однажды она завела меня к себе в гости. Мы ждали прихода Первой Юлии, но его в тот раз так и не случилось. Она первым делом повела меня в комнату, дав указание маме — судя по вскрикивающим вопросам на кухне, неоправданно встревоженной, — что-нибудь разогреть. В квартире было светло. В этот час дня солнце прямо-таки по-свойски располагалось в ее комнате. Книг было много. Они пеной покрывали подоконник, стол, часть пола. Среди книг сидели детские игрушки — вязаный верблюжонок, бледная кукла со спутанными волосами. На стенах много было всего: портреты Мадонны с оторванными и заново приклеенными уголками, какие-то рок-группы с шарами крашеных, как у клоунов, волос или в цилиндрах с нарисованными на них молниями. Одна из этих групп тут же возопила из соседней комнаты. Над кроватью Юлии висела невинная декоративная фотография с двумя голенькими близняшками: одна утопала коленями в перине, и линия плоского животика вместе с начальными завитками уходила за аккуратный уголок подушки, другая стояла у постели спиной, так что в веселом повороте было хорошо видно точную копию личика первой, стыдливую ужимку задорной спины и одну слегка двоящуюся ягодицу. Мама что-то крикнула из кухни с напевной скрипучей дрожью, голосом высоким и испуганным. Мы прошли на кухню в запах куриного бульона и свежей земли, и только я представился, как мама, суетливо толкнув Юлию, закрыла за собой стеклянную дверь, немного помаячила красными маками фартука в сером тумане стекла, потом исчезла. Юлия усадила меня перед большой горячей пиалой, тазом с курчавым черноземом и блюдом с гигантскими частями белого хлеба — они были нарезаны треугольниками, как куски торта из свежего высокого круга. На соседнем столике стояли пустые цветочные горшки между горок керамзита и россыпью извлеченных из земли растений. Мои ноги оказались среди банок с мутными соленьями, в их красных зияющих кусках я смутно признал бледные косточки арбуза и гипсовые бельма патиссонов.

— И что ты сидишь? — наставительно поинтересовалась Вторая. — Понятно, у тебя нет ложки.

В тот день, после обильного корма, мы — не дождавшись Первой Юлии — ушли в кино, на какого-то очередного Бунюэля или Кокто, которых продолжали показывать с восхитительной интенсивностью. Беспокойная мама в момент нашего выхода находилась на улице и разочарованно смотрела на нас, продвигаясь корпусом к своей подъездной двери.

— А что, — спросил я, — твоя мама уже пообедала до нашего прихода?

— Не обращай внимания, — медленно прошептала Вторая, оглянувшись прозрачным взглядом, будто боялась, что ее мама все еще следит за нами из подъезда.

Мама Второй Юлии обладала огромным отвесным бюстом, и самое удивительное в нем было то, что он оказался сплошным.

После первого снега у меня открылся устрашающий недуг. Проклюнулся левый нижний зуб мудрости. Сначала это был жесткий бугорок, на который падал кончик языка, пробежав по тонкой перегородке передних зубов, перемахнув затупившийся уже клык, скользнув по впалым звездам премоляров.

Несносный холмик зудел и чесался, а потом начал распадаться лепестками воспаленной плоти, как нервозный моллюск. Язык был неугомонен, как юный щенок, он постоянно наведывался в тревожный угол, раскидывал больные складки кожи и добывал из них острейшую боль, совершенно не зубную — от нее начинало чесаться и было неудобным все тело. В итоге у меня поднялась температура. Я только что приехал учиться, еще в автобусе мне стало невыносимо грустно, а в коридоре университета закачало в пугающей лихорадке. Начиналась вторая пара, я плохо помнил расписание (в моем случае это ненужное замечание) и потому тут же решил отпроситься у преподавателя, которого дожидался в коридоре. Кираскина в сосредоточенном переваливающемся скольжении проходила мимо меня, высоко прижав к плечу стопку тетрадей. Я поздоровался нервно и жалостно, боль просвечивала сквозь щеку. Она издалека посмотрела на меня со слишком старательной оценкой — стоит ли отвечать, и, собрав неохотную сухость, поздоровалась, немедленно отвернувшись.

— Можно вас? — взмолился я, не зная ее имени-отчества, патологически не зная, как зовут людей.

— Что вы хотите? — она продолжала идти, будто остановка могла навсегда отвлечь ее от важной цели.

— Надо отпроситься. Плохо!

— А вы у меня учитесь? — довольно молодая преподавательница, мать просвещенного школьника даже злобно обрадовалась моему возникновению. — Тогда почему вы не были на первой паре? Вы знаете, что у нас сегодня сдвоенные лекции? А я не видела вас ни сегодня, и никогда раньше, потому что совершенно не узнаю вашего лица.

Я не мог смутиться. Меня било такой дрожью, будто я несся на лошади, и мир был оглушительно холоден и пуст.

— Я не могу сейчас у вас учиться.

— Вы не можете? — она встала в нескольких шагах от меня, обернувшись так, будто движение еще продолжалось. — И почему это?

— Не в состоянии.

— И у вас есть убедительная причина? — она была готова парировать любое возражение.

— У меня режется зуб мудрости.

— Вот как! — она продлила мою фразу так, будто провела ее мимо себя за нос. — Вы такой мудрый, что вам не нужны мои лекции? Можете идти! Мне вас совсем не хочется переубеждать! — и она тут же с большой поспешностью кинулась от меня в двери совсем не того кабинета, у которого я ее ждал.

На всякий случай я обратился к своему расписанию и понял, что лекции Кирасковой ожидают меня только на следующем курсе. В мою аудиторию в дальнем конце коридора степенно входил успевший полюбоваться мною Кадочников, а мои колени и локти сводило жуткой судорогой страшной несогласованности с этим местом и этим временем. Но ничего, главное — я вырвался из обязательств и мог зарыться со своей болью в подушку.

На крыльце я опять забыл закурить, хотя все время старался воспитать у себя механическую привычку, как вдруг ко мне подскочила Вторая Юлия и попросила дать зажигалку. Я остановился и молчал, — стараясь не слишком выдавать свою муку и в то же время подсказать тенью растерянности, что слишком ею занят. Растерянность стала подлинной, а озноб на холоде утих, весь уместившись в десну, во внутренние резервуары боли.

— Смотри, у тебя зажигалка «Федор», — заметила она. — Французы хорошо каламбурят, раз переводят свой «золотой огонь» на русскую омонистику… или как это у вас, филологов, называется? Слушай, у меня сегодня самые ненужные пары, я все бросила. Так славно, что я тебя встретила! Давай поедем по моим жутким делам. Мне так скучно одной, надо оформлять прописку в другую квартиру. Теперь придется везти туда все книги.