Так вот, могучая и мучительная информация, почерпнутая только из возможностей музыкального искусства, обладала такой полновесностью и целым вневременным узнаванием, что иногда я мог бы поклясться, что Рахманинов до сих пор звучит у меня в голове и ни одного периода не пропущено, игла памяти не заездила пластинку, нет ни одной царапины, по которой она могла бы съехать, как в детской игре в кости — фишка попадает на скользкую точку и с ветерком летит на несколько ходов вперед. Но музыка играет без моего ведома, только сама по себе. Моего мысленного усилия никогда не бывает достаточно, чтобы включить эту музыку вовремя. Она начинает сладко плескаться в двойном дне ушной раковины, когда я с риском перехожу дорогу или в решительный миг впадаю в вялую прострацию, и тогда все прочь — я так хотел именно это услышать.

Хочется рассказать, как тесно память зависит от чувственности. В голове мелькнул было целый трактат, разумная монография, почти бесценная для науки. Он бы не удивил кабинетного психолога, но мог бы порадовать философа, купающегося в проруби. Но теперь, взявшись за дело, я снова все растерял. Нет, с этим я уже не справлюсь. Но, может быть, эти записи мне пригодятся потом, когда я захочу выстроить и сделать внятным свой рассказ. Все дело не в персонифицированной мумии памяти, а в том, чем она укутана. Есть совершенно особые формы чувственности, которые делают любую выдумку правдой.

Интересно то, как Юлия становилась проходом в мое собственное прошлое, в его приметы. В лице Юлии я стал находить именно подспудную, законспирированную утварь моего предыдущего, доюлийного бытия. Я свято радовался тому, что ее верхняя губа своим легким закруглением идеально повторяет линию медной елочной лапы — рождественской игрушки, которая появилась у меня лет в пять и часто с тех пор заменяла настоящую — колючую и пахучую — елку. Это было медное перекрестье четырех елочных профилей сантиметров двадцать в высоту, между ними устанавливались мелкие свечки, от горячего тления которых приводилась в движение вертушка на елочной пике, с вертушки свисали звонкие палочки, они стучали о лапы елки, и с каждой из них свисало по одной дрожащей звезде. Именно вторая сверху лапа так была красива, вытягивалась такой же, как Юлино надгубье, линией, что меня бы охватила радость от одного только подозрения — не являются ли все любимые детали нашей жизни предсказанием чего-то окончательно важного. Если это так, я мог бы умереть от тоски — ведь я ничего не вспомню! Но сила предвидения, кроме предупредительного сопоставления, не несет в себе ничего и не отменяет важных событий.

Мне удалось сопоставить надгубье с рождественской игрушкой, и обо всех других деталях ее лица мне приходилось догадываться, что было что-то похожее, но точно ли это ворочается черепаха-память или ахиллесовыми прыжками ее тщится обогнать более сильное воображение? Мочка уха — капля лазурита с маминой сережки (я и сейчас могу проверить это сходство, но когда смотрю на лазурит, то забываю ухо, а когда вижу Юлию, не помню вид камешка). Разрез глаз — мельхиоровая ложечка, которой бабушка отсчитывала капли. Линия верхней губы с двойной вершиной и двумя излучинами скатов поразительно напоминает симметричную часть горного профиля (дедовский вид Пятигорска с орлом — составлен из разных пород дерева). И так бы далее…

Я прощупывал пальцами свое немое лицо и с мечтательной мукой представлял, как при первой же ощутимой возможности выясню у Юлии все идентичные косточки, ямки, чуткие уголки. Воображению удается возиться со своими игрушками за гранью, которую не может определить спутанный бытом рассудок. В предвкушении этого осязательного пира я самого себя сделал временной подменой для пальцев и в самом деле был только испытательным образцом. Мечта своей крылатой пяткой всегда отталкивается от нас самих, от нашего покачивающегося мира.

Впрочем я и раньше разглядывал себя в зеркале с каким-то сладким предчувствием других, более интересных черт. Лет с пяти и мое лицо было большим удивлением. Не только из-за чувства чуждости, от которого не буду отказываться: разве может оно пройти или усмирить любознательность? Ведь наше тело — всего только случайной лепки форма, с которой трудно окончательно связать жизнь нашей разрастающейся подлинности. Я боялся не вида, а возможностей своего лица.

Сейчас я каждый раз встречаюсь в зеркале с новым человеком, которого узнаю по неприветливому усилию припоминания на его лице. Ощупывание этого лица — дерзкая вольность, но оно лишено сопротивления. Когда-то я подумывал привязать к этим чертам четырнадцать вех запоминания (первая строка — закругление подбородка, вторая строка — складка над ним и т. д.), но идея провалилась из-за необходимости либо носить с собой слишком уж вызывающее травлю карманное зеркальце, либо постоянно прощупывать себя, массировать по кругу — по самой границе маски, которую дала примерить Мнемозина. Эта маска всегда была мне особенно неприятна, и именно с ней у меня связано представление о моем лице. У греков Мнемозина — спокойная и ясноликая матрона, как и все ее дочери. Но ее маска должна бы выглядеть как перенапряженный лик крайней тупости: открытый округленный рот и уставленные вперед, уменьшенные напряжением глаза. Так изображает удивление средний артист, и так припоминают что-либо простые смертные.

Примерно с девяти лет я начал бояться некоторых свойств человеческого лица — у кого-то случайный жест (но и его достаточно, чтобы в человеке усомниться), у иных — навсегда схватившаяся маска. Неужели, неужели, — думал я, — в какой-нибудь нежной описательной прозе «миндалевидные глаза» женщины могут объясниться не как неочевидный очерк удлиненных очей, а как напряжение лицевых мышц над скулами. Прищуринка брезгливости, действительно поддевающая уголки глаз, но при этом под нижнее веко нагоняется недобрая складка, а то и несколько, нос морщится еле заметной дрожащей рябью, и вяло подкручивается верхняя губа. Самое неприятное для меня мелькало в слоистом смещении кожи у глаз, в треугольнике скулы, в чьем натянутом блеске даже у грубых людей проявляются зигзаги венок. У Второй Юлии заострение миндального зернышка происходило без помощи неприятной мимики, а у Первой и вокруг глаз, и по всей височной плоскости голубела сквозящая дельта.

Мимический знак, о котором я говорю, может быть следом тяжелого прошлого: преступный опыт у мужчин, униженное недоверие у женщин. Во всяком случае — это сильное свидетельство сомнения в жизни. Я так боялся как-нибудь ненароком, как заразу, перенять эту мимическую оплошность, что сразу убирал глаза с чужого лица, которое ею щеголяло. Надо сказать, что примеров множество. Мои ровесники носили такую дурную гримасу как признак мужественности. И действительно, у многих кинематографических лиц в этой мимике нет ничего пугающего (из-за светового волшебства экрана, может быть). Меня же пугало ощущение собственного лица, если на нем что-то такое мнилось, приходилось специально расслаблять все микромускулы вокруг глаз, чтобы дать стечь отвратительной возможности подобного искривления. У лиц женского пола — особенно с прибытием опыта и после его полного получения — она бывает чаще и выглядит куда страшнее. Все дело в том, что это — приятная носителю ужимка превосходства: когда онемевший лик выкидывает такое коленце, это никак не обходится без особого внутреннего предательства, и его-то я больше всего опасался. Не просто так середина лица съезжает вверх, мне всегда казалось, что для этого надо по меньшей мере утопить кутенка или ограбить слепого. Опыт, опыт — страшное слово, которое требует все попробовать. Моя память напрягала мое лицо не так, как у других. Я сохранил выражение растерянности — глаза окружают себя складками, рот закрыт, и мышцы скул неподвижны. Но многие припоминают что-нибудь с небрежной уверенностью, и тогда скулы сползают вверх.

Откуда нам внушается страх своей внешности? Есть люди, которые некрасивы только потому, что разрешили себе ужасающую мимику, которая откровенно искажает их облик. Большие хитрецы всегда ровны со своим лицом, их мимика на зависть однообразна. Но тут проблема: надо что-то нарушить в себе, что-то переступить, чтобы овладеть этой ровной мимикой. Я просто боялся нелепой самостоятельности своего лица. И мне очень не хотелось, чтобы оно перенимало те мимические движения, которые я чаще всего видел у других.

Мой портрет:

1) Зубы нелучшего вида — два выпирающих клыка, которые решили расти до того, как выпали их предшественники (рано свергнутые молочные короли). Выросли так, что придают выражение неуверенности верхней губе — осторожно поднимают ее и, незаметно переглядываясь, грозят. Три зуба внизу замешкались и окаменели во время веселого танца, в котором нужно было быстро поменяться местами. Так и у Второй Юлии один клык иногда придерживает нижнюю губу во время легкой полуулыбки.

2) Темно-русая челка направо, и под ней ранняя и единственная прямая морщина. У Первой — еще более бледный оттенок волос, что доходили — собранные в хвост — до золотистого вращения и струились тонкой янтарной штриховкой на шее.

3) Диспропорция — правая сторона головы меньше левой, залысины на выпуклом лбу, и странный скол нащупывается справа на затылке. Голова Второй Юлии прекрасна и велика, как у ребенка. Лучшим изображением была бы тенниелова Алиса с ее длинными стальными волосами.

4) Стекающая капля носа. Мясистые ноздри, подвернутые под себя. Не стоит внимания. Изящество носовой колонки у Первой — вот пример красоты, которая тревожит даже мою память. Сверху ее нос, пожалуй, широковат — из-за быстро разлетающихся надбровных дуг. В профиль он ровен, прямой лоб переходит в него без единого смущения, но в итоге линию носа подбрасывает умилительный двигающийся кончик. Отворенная вверх маленькая ноздря — как на рисунке романтика.

5) Верхушки ушей аккуратно прижаты к черепу, но мочки выпирают. Завиток и противозавиток имеют нелепый разваленный рисунок — большое счастье, что я не вижу свое ухо часто. Идеальной красоты уши — у Второй: аккуратный рисунок из трех качнувшихся полумесяцев, вписанных в маленький круг. Безупречный инструмент для слуха.

6) Подбородок крепкий и круглый — вне подозрений. Придает интересную улыбку, оттягивая складки вдоль губ. В центре подбородка — немного смещенная из-за шрама ямка. У Первой Юлии красивый выступающий вперед подбородок — идеально круглый, идеально ровный, полный пленительной мякоти. Желание слегка утопить в нем палец — предмет невыносимой нежности.

7) Лицо широковато. Скул не различить, но хорошо прощупываются их острые треугольники. Они воспаленно проступают в проявке похмельного пробуждения. А это значит, что со временем они материализуются совсем и в моем лице будет меньше плоскости. Вторая своим скулам обязана чудной яблочной улыбкой.

8) Слегка толстоватые губы, почти лишенные складок. Верхняя обведена белой полоской. На нижней — прямая черта раздвоения. Естественного клубничного окраса губы Юлии Первой будто тщательно измяты и иссечены глубокой записью бледных рез.

9) Круглые испуганные глаза. Карие. Радужки небольшого диаметра. В смежных уголках слишком заметны белые моллюски третьих век. Ресницы редки. Глаза Второй замутнены зеленью. Когда их свинцовый отлив высвечен, они бывают однообразно светлы, но всегда — адски подвижны.

10) Есть у меня неистребимая капля, набрякшая твердой розовой плотью под левым глазом, как раз на границе той области, где останавливается бритва (иногда кровоточит, иногда пускает ростки). Эта родительская отметина изумительно напоминает свежую бородавку и поэтому, как мне кажется, никогда не вызывает ни малейшего сочувствия у моих собеседников, чей взгляд неизменно магнитит. Предмет неприятный. Для Первой таким странным и до собственной ненависти чуждым предметом была крупная родинка на мочке правого уха. Не представляю, как ей решились эту метку проткнуть, но вдетая в нее сережка казалась причиной некоего давнего пугающего воспаления.

11) Высоко поднятые и никогда не мешающие мне брови. Моему челу никак не удается угрюмая хмурость. Линия бровей похожа на брови Второй Юлии — два излома, но их тонкость в моем случае упрятана в вольную поросль.

12) Шея слегка наклонена вперед и коротка, но хорошо притягивает к себе плечи. Не видно ключиц. У обеих Юлий шеи одинаково длинны и тонки, а палочки ключиц имеют три-четыре варианта настройки угла и знаменуют либо сидение в кресле с ногами (градусов 120 — если параллельные руки лежат на скрещенных щиколотках и подняты плечи), либо подъем на плечо летней сумки (градусов 140 и одна грань параллельна земле), либо жест ровного потягивания в том же кресле (прямой угол). Обычно же обе косточки у Первой вытягивались в безупречную прямую, в правильный спондей (с вставкой знака syllaba brevis между ними), а у Второй были застывшей ласточкой, кончики крыльев которой уходили за края белой лодочки блузки.

13) Кадык (который у некоторых представляет собой сущее чудовище с крыши готического собора) не виден. У Первой шея оплетена венками и тенями, а у Второй часто имеет две складки, которые таяли временами совсем бесследно, а потом проступали, стоило ей посидеть в грустной позе.