— Алиса говорит, что узнала это из книжки, — вставил Шерстнев, не отрываясь от блокнота.

— Это только его предположение. Нельзя же понять, из какой книжки, если она не названа? — вставила Первая.

Я молча кивнул.

— Смотрите. Может быть, Алиса знала об этом говорящем яйце до встречи с ним?

— Это была «История Англии», — вставляет Шерстнев.

— Таково самолюбивое предположение Шалтай-Болтая, — ответила Вторая. — Меня интересует простейший вопрос: откуда Алисе все известно?

Текст был прочитан заново: появление яйца и опасения за его улыбку, рискующую сомкнуться на затылке, Алиса что-то твердит про себя, и Шалтай-Болтай упрекает ее за многократное повторение одного и того же.

Я сверился с занавесками. По ним шли струи блестящих полос, между которыми либо перевивались вытянутые листья, либо было пусто. Ага, бежевые.

— Ну так что? — следовал вопрос Второй. — Шерстнев, ты разобрался?

Шерстнев спокойно поерзал на своем ложе. Лежащий рядом свитер, исходя из серого тона, приближался к густо-седому каракулю, и вся грудь была расчерчена красными и белыми чертами, вот они-то и образовали ромбы.

— Я разобрался с расписанием своих занятий и на следующей неделе смогу прогулять пять пар. А в среду даже вовсе никуда не пойду.

Вторая громко прошептала Первой: «Они убогие!»

Я уже догадался, что в уме Алисы — в момент, когда мое вполне пристойное внимание переживало длительное зияние — всплывают стихи. Делать было нечего, я уже начал мучиться от своего разоблачения, как от позора. Но на Шерстневе все это никак не сказалось. Я вдруг придумал хитрый кульбит — ведь о стихах удалось догадаться, надо было сообщить, что рать выходит из стихов… Но время прошло, все переключились на академический том «Книг отражений», только что купленный Юлией Первой. Эта книга давно уже была моим советчиком, там были рассуждения о живых стихах. Шерстнев пытался сказать, что от Анненского хватило бы и его поэзии и его угнетает привычка современных поэтов быть в курсе критической мысли.

— Только поэт имеет право судить об искусстве, — заметила Юлия. — Случайных критиков выдает их иностранность, неприкаянность, они будто не знают, за что взяться, и потому основательно вьют только абстрактные идеи. Их быстро начинает раздражать, что автор не следовал за их мыслью, отсюда и вся нелепость науки, которую мы изучаем. С ее помощью нельзя ни научиться читать, ни, тем более, писать. А если так, то какой в ней смысл?

И был еще один итог, который принесло мое упражнение с быстрым прилюдным сном. Я постоянно делаю открытия и переживаю потрясения. Чаще всего я сильно удивлен, а потому у меня нет времени на сомнения, счастлив ли я или нет. Возможно, сделав открытие, я должен бы был использовать его или научить ему других. Но моя амнезия — несомненное благо бесполезного озирания. Мир неизменен. Старый и ветхий, он вечно мне нов.

XVIII

Стоило открыть входную дверь, как сильная собака бросилась вниз по лестнице, срываясь со ступеней и мелко стуча когтями. Я, как борец, притянул поводок и зацепил запястную петлю за ручку двери. Но теперь дверь невозможно было закрыть. Собака, пользуясь длиной поводка, уже завернула за поручни одного пролета и с хриплым поскуливанием топталась на месте. «Джема!» — она перевела морду по эту сторону перил, и я торжественно закрыл все замки и подтянул перчатки. Странно, какие увесистые бывают у людей связки ключей. Где Юлия все это носит? Один ключ походил на алюминиевый свисток, который приводил в движение сложный банковский механизм по ту сторону двери. Другим ключом — крупной тюремной пилкой — надо было пронзить плоскую щель. Еще четыре традиционных ключа имели неведомое назначение, а один, крохотный, отпирал почтовый ящик внизу.

На улице серая худоба собаки совсем перестала быть грозной. Но с пытливостью трактора она потащила меня к снежной горке и на самом ее верху присела в мгновенном облаке пара. Приходилось быть расторопным, — разумеется, ей захотелось продолжить путь с другой стороны, отшлифованной детскими картонками и изрезанной санными полозьями. Должно быть, нехорошо, что я пустил ее на детскую горку. Впрочем теперь взгляд специалиста при свете нависшего надо мной фонаря позволил мне идентифицировать желтые разводы на горке среди обрывков картона, конфетных оберток, нескольких оброненных батончиков, смерзшихся костерком, и утраченной красной варежки — совсем крохотной и умилительно цветастой, двупалой перчатки с ладошки инопланетянина. Поводок утянул меня в темноту, где слышался отчаянный визг — моей ли? — собаки. Я ступил в мрак и вскоре различил, как перед замершей Джемой извивалась перистая болонка с бульканьем и уханьем, а моя догиня изучала возможности избавления от пуха на морде. Она будто бы сунулась в птичий питомник: на носу болтался бежевый локон, похожий на перо крупной цесарки, и крик мелкой собачонки изнурял слух неприятным павлиньим негодованием. Я взял Джему за ошейник, она сопротивлялась и от этого опять начала хрипеть, тыча в ногу когтями. За трансформаторной будкой я нашел небольшую аллейку из плывущих над снегом рябин, на которых, как матросы на реях, веселились птицы, но при нашем появлении сорвались в небо, в обратную сторону от теплого морского сравнения.

Здесь было еще темнее, собака несколько раз забиралась за сугробы, поглядывая на меня, нюхала снег, прихватывала его зубами, потом вышла на асфальт и встала недалеко от меня с открытой пастью, завешанной щеками в снегу. Вид у нее был виноватый. Мне показалось, что собака замерзла и ждет моего решения. Я пошел к дому, и поводок заторопился вместе со мной, сохраняя между мной и собакой ленивое провисание. Мы поднялись на третий этаж. Обитая рейкой дверь, номер «149», составленный из жестяной чеканки. Внутри я одним поворотом рычажка привел в движение закрывающий механизм, стальное перекрестье двинулось во все стороны — и вся дверь оказалась брюхом железного паука, выжидательно замершего в проеме. Только тогда Джема обрушила на пол ужасающий мосол с двумя синими набалдашниками и, довольная, раскачивая сосульками на улыбающейся пасти, посмотрела на меня. Я повозился с ней из-за счастливой находки, — она не очень сопротивлялась, скорее, выполнила ритуал. Потом мы мыли лапы, следуя полученным инструкциям, весь коридор был заляпан водой и слюнями, а на красной тряпке у порога остались четыре лепестка лилии земляного тона. Собака устало процокала в комнату родителей и без тени осторожности рухнула на пол всеми костьми. Перед ее носом на бежевом линолеуме как раз красовалась еще одна лилия, и еще одна — у входа в комнату. Я то ли запутался в лапах и вымыл только три из них, то ли одна лапа попала в какую-то черную дыру на идеально замороженной улице, но пока я заново протирал шероховатые подушечки красной тряпкой, я изрядно утомился. Собака уже не видела в моих движениях гигиенических целей и осторожно покусывала мне руки, безбожно их слюнявя.

Меня попросили посидеть с Джемой из-за того, что вся Юлина семья уезжала на семейный праздник в Тольятти. Близость Нового года, день рождения какого-то старейшего деда и свадьба двоюродного брата, — все это должно было оставить собаку без хозяйской заботы на две ночи, шесть выгулов и четыре приема пищи. Просьбу произнесла мама за неделю до события. Она относилась ко мне как к другу семьи. Я немедленно согласился. Было странно, что в поведении Юлии по отношению ко мне не возникало такой же открытости и доброты. Меня часто отправляли за хлебом, пока я не успевал раздеться. Однажды я ходил с Юлиным отцом в гараж, чтобы доставить оттуда сумку с картошкой (мой груз), сумку с морковью и яблоками (мой груз) и аккумулятор (мои руки были уже заняты). Доброта этой семьи распространялась и на то, что иногда я снимал верхнюю одежду, принимался на кухне за тарелку агатового борща и только во время хорошей беседы с родителями узнавал, что Юлии не будет до позднего вечера, зато они собираются посмотреть новый фильм на видеомагнитофоне, а с Юлией я такого удовольствия не получу. В этом она была снобкой.

Этот видеомагнитофон и теперь стоял наготове. К нему прилагалось два столбика кассет, в основном подписанных от руки (не самой старательной, когда это делается на весу, к тому же подписи досадно сокращались). Я уже знал, что надпись «Рэмбо», равно как и все упоминания ада в этой стопке, не имеют никакого отношения к стихотворениям в прозе, которые я уже высоко ценил. Эти корешки приклеивались в только что открывшихся салонах видео, кажется, Юлин отец приобретал и обменивал их в ближайшем киоске, где похожие стопки кассет стояли за обледенелым стеклом среди пивных бутылок, пакетиков растворимого супа, сигарет, жвачек, американского шоколада: выставка военного склада. С каждой стипендии в таком киоске я покупал Юлии один увесистый сникерс и пакетик фисташек. От сладкого она сразу отказывалась, и либо этот дорогой по тем временам подарок заваливался в моем дипломате и переходил Второй Юлии, как только мы встречались, — и, уж поверьте, кормить ее сладостями было увлекательно, — либо я съедал шоколад сам, смакуя каждый орешек.

Я перебрал кассеты, и трудно было представить в этих кустарных ярлычках что-нибудь ценное. Впрочем я мог смотреть любое кино, оно все равно забывалось. В этом не следовало признаваться Юлии, но американское искусство поначалу казалось щедрым восполнением скромного советского детства. Это было похоже на то, как если бы в пустыне вместо чудесной манны песок был выстлан жидкой карамелью, сменив сухое однообразие покоя липкой жаждой, удовлетворяемой струей лимонадного брандспойта. Здесь были «Затишье агнцев», «Брадобрей на ходу», «Остервенелые кобели» и помятая коробочка «Несвежих плясок». Отец Юлии плотоядно предвкушал то, как за пару ночей я пересмотрю всю его коллекцию, и потратил на инструктирование сорок минут, пока одетые жена и дочь не стали кликать его из коридора.

Еда для собаки (на верхней полке) и для меня (полкой ниже) была оставлена в кухонном холодильнике. Для ночлега мне предоставили родительскую постель — широкий полигон для телесного распластывания, зрительно захвативший всю комнату, размазав остальную мебель вдоль стен. Выгул собаки, угощения и гнусавые фильмы. Было бы лучше, если бы о моем устройстве заботилась Юлия, для которой, как и для меня, dolce far niente — это деятельное услаждение, а не отключение мозга.

В пенатах родителей было громоздко и неустроенно. Мебельная стенка была рассчитана на более просторное помещение, две тумбы с дверцами перебегали на другую сторону комнаты — между кроватью и телевизором — и там уже завершали загромождение. Цветы находились либо высоко, либо за чем-нибудь, например за стоящей у подоконника сложенной гладильной доской. За стеклом стенки было навалено множество склеенной посуды, хрустальный рог, керамический гном, мужико-медвежье деревянное изделие. В подставке для яйца хранились два серебряных перстня, между вазами зажимались билеты в филармонию, а за позапрошлогодней открыткой с пучеглазыми лосями в красных колпаках стояла красивейшая вазочка из фарфора с раковинами и медузами ручной росписи. Коротать здесь без малого два дня: я уже предавался унынию. Предположим, разберусь с функцией быстрой перемотки и до поздней ночи буду искать фильм, вглядываться в невнятную клоунаду, в насекомое мельтешение, пока вдруг меня не ударит под ложечкой: «Останови!» — пейзаж, лукавый глаз.

Но рядом была другая комната, знакомая и притягательная, ради которой я уже не спал предыдущую ночь, предвкушая, что один окажусь в ней.

Честно говоря, ночью накануне я уже понял, что во мне по-прежнему сильны преступные наклонности моего детства. Нет, я не собирался чего-нибудь присвоить и, слава богу, исключал уже из своего сознания угрозу подобной глупости. Я собирался пошарить. Мои детские игры с солдатиками очень часто превращались в обследование местности. У бабушки я натыкался на подушечки с сухими духами, давно потерянные и давно замененные очки, спрятанные украшения, коробки конфет, которые она берегла до праздника, но потом не могла найти и оставляла нас без сладкого. Это было немного похоже на доблесть исследований, на уменьшенный пыл путешествий, но я-то хорошо ведал, что в момент игры у меня потели ладони. Я рыскал, расследовал и потакал любопытству из застарелого детского недуга. И теперь я не собирался останавливаться. Под утро, когда мне удалось ненадолго уснуть от беспокойства, мой сон вел меня по квартире Юлии, которую знал лучше меня, и открывал все столики, выдвигал ящички, цитировал нужные места из личных дневников — самые нужные для меня слова.

Я сел на край кровати, и Джема встала передо мной, блестя черной обводкой глаз. С чего это вдруг опытный воришка, прирожденный лазутчик откажется пройтись по далеким закуткам драгоценного для него мира? Не могу себе представить, чтобы человек, у которого хотя бы однажды был опыт удачного воровства, или профессиональный шпион могли бы оставаться на ночь в квартире, где есть недостижимые для их осведомленности углы. Профессиональное утомление здесь неуместно. Наверное, это претит личному спокойствию и угрожает нервным срывом — спать рядом с неведомыми ящичками, закрытыми тумбочками и запертыми шкафами. Разве не нужна поспешная ревизия всего мыслимого нами мира перед тем, как уйти в потусторонние странствия сна — залог правильного возвращения, хотя бы мысленный осмотр нашей комнаты, беглый реестр всего, что мы накопили в тенетах укромного быта? Мы этого не чувствуем, а вот наш ум сам-друг пускается в эту работу. Чужой мир угрожает уже тем, что он неизведан. И потому, ложась в гостях в окружении под другого человека прижитой собственности, заснуть не удается.