Меня изумило и то, что фантастическое родство наших образов не создает ни одной неловкости между нами, не требует перемены характера, не скручивает логики, — и то, что стихийный спектакль придает мне больше уверенности, чем постылая реальность. Доверие и нежная взвешенность поступков позволяли нам наконец-то находиться в одном мире, в одном расширении, и — несколько неожиданным оказалось то, что все трое хотели этого. И здесь, где мы нашли идеальное соотношение наших сил, я был избавлен от своих раритетных недугов и заодно от привычки выжидательного уныния, которая сбивала мне сносную форму существования. Мы действовали без пауз, без оговорок.

— А вдруг это уже когда-то было? — спрашивала понежневшая и лирично оживленная Вторая Юлия. — Мы говорим то, что уже когда-то говорили. Ведь не фильм и не чью-то пьесу мы сейчас разыграли.

— А меня беспокоит не столько вопрос о том, как это получается, — рассуждала Первая, — а почему мы не можем в нашей обычной жизни вести себя так же естественно, будто ты воплощаешь единственно возможный поступок. Почему мы не слышим этой категоричности императива и каждое слово кажется не самым лучшим, и из-за этого ни в чем нет правильных сдвигов? Почему на воображаемом корабле мы знаем, куда нам плыть?

— Выходит, мы способны сыграть во что угодно? — невинно полюбопытствовала Вторая и, клянусь, они обе посмотрели на меня с пленительным любопытством.

Верно, я был убежден, что сейчас — и, может быть, больше ни в одной из жизней, — возможно все. Остывший омлет все еще был привлекателен, и я доедал его, начиная сочинять способы добычи всем желанного кофе, тем более мне казалось, что эта идея у меня изначально была, что я уже и сам заказывал его перед тем, как проснулись мои спутницы. Одна, предположим, супруга, другая — ее компаньонка или во всех отношениях приятная сестра, и я восхищен обеими, а потому время от времени могу менять их местами, как в дружественной театральной труппе, где наилучшим образом учтены возможности каждой актрисы. Смутно мне становилось понятно, что эта затягивающая фантазия широка и беспечна, но к ней не применима вся бесконечная сила монотеистичного упоения одним из божеств здешней, неподотчетной действительности. Удобнейшее распыление, но не полная включенность: отсюда и могла происходить вся исчерпывающая завершенность нашей игры.

— Все-таки фантазия чем-то фатально ограничена, — сказал я.

— Нет, — тут же отрезала Вторая, — ни за что не соглашусь! Возвышающий обман — удел избранных.

— Мне тоже очень нравится такое светлое чувство, — говорила Первая, — когда ты полностью согласна с тем, что находишься здесь и сейчас, в этой, например, кухне, и все люди, здесь собранные, — это чудо удивительного отбора. Ведь так странно, что мы знаем друг друга, съехались в один город ровесниками, что мы знаем Шерстнева…

— И даже то хорошо, — усмехнулась Вторая, — что его сейчас нет.

— Это тоже какой-то замысел, — согласилась Первая.

— Но и вчера нам было неплохо, — округлив глаза, вставила Вторая, сплетая руки на груди и наклоном головы проливая на плечо широкую и гладкую прядь.

Юлия Первая отпорхнула к раковине, увлекая с собой наши тарелки и смывая продление темы мгновенно обрушившейся водой. Ногой она слегка тронула бутылку, и стекло выпело одно предательское напоминание.

Я бросил подозрительный взгляд в почти чистую пепельницу, и у меня возникло желание обратиться к своей сумке в поиске какой-нибудь непочатой пачки сигарет.

— Вы, как я вижу, курите здесь же?

— Давно я не видела, чтобы ты курил, — удивилась Вторая.

— Действительно, — озадаченно обернулась ко мне Первая Юлия, — мы говорили о том, как ты забываешь о курении и эта привычка в тебе естественным образом отмирает.

Я пошевелил пальцами по дну сумки и выловил небольшой пакетик, в котором мог быть трубочный табак или высыпанная сигаретная труха, — впрочем слишком для табака жесткая.

— И все-таки, — заметил я, — желание курить иногда имеет смысл.

Юлия Вторая наклонилась к выложенному на стол пакетику и с упоением вдохнула аромат неправдоподобной, невозможной крошки.

— Кофе.

Мне хватило многолетней выучки, чтобы самому не удивляться этой находке. Достаточно было вообразить для собственной безопасности, как я отсыпаю кофе из маминых запасов, и картина была восстановлена, — почти как воспоминание.

— По такому поводу, — торжественно произнесла Первая Юлия, — мы откроем коробку английского печенья, которое нам присылают из Франции. Скажу маме, что это был способ почувствовать себя с ними на семейном празднике.

Коробка из-под печенья представляла собой новую жестяную бобину, живо раскрашенную для вечернего чая: аппетитные домики, краски осени. Изображен был широко открытый вход в булочную Bakery, штат которой составляла группа румяных усатых булочников, пшеничных братьев. Видно, что весь мир у них был прокормлен хлебом и изысками. Пухлая мамаша под облетающим деревом кормит пухлую дочь пухлыми булками. Назад возвращается повозка с булочником — полная хлеба. Вдали движется разбитная парочка в черном — девица в юбке с кривыми ногами и кривым шагом. И совсем далеко — просто клякса, похожая на парня в фуражке. На первом плане к нам спиной изображены женщина и девочка, которые немы и голодны во всем этом пиршестве.

Я: Они бедны. Девочка смотрит на булки, поджав ручки к подбородку. Мать позволяет ей насмотреться, отступив от нее на шаг. Они недовольны и потому стоят к нам спиной. Владельцы считают, что печенье будут покупать как люди, которые увидят в этой картинке мир сытого довольства, так и стесненные в средствах смертные, которые хотели бы в этот мир войти, будь у них возможность приобрести такую вот коробочку.

Вторая: Нет, они не бедные! Они просто ждут, когда проедет повозка. Здесь только сплошное счастье, все заняты делом. Красивая осень. Одно плохо: изображены конские каштаны и канадские клены с разной степенью осенней расцветки, только на кленах тоже висят каштаны.

Первая (после особенно долгого просмотра и при повторной варке кофе): Эта девочка сопровождает слепую. Какая-то темная тень на глазах: видите этот поворот головы? У мамы черные очки, вот виднеется краешек дужки. И девочка так сложила руки, чтобы перевести ее через дорогу, поэтому и слепая стоит немного позади нее. Сейчас девочка дотянется до ее локтя и поведет на ароматный запах.

Печенье было вкусно, его изобретательные специи переключали внимание с одного хрупкого медальона на другой: где мой любимый миндаль, где маковое отточие, где призрак чего-то тонкого, — мы все сошлись на кардамоне. Благодаря этой коробочке никто не заметил, что кофе стар и душа в нем еле теплилась, из-за чего я запустил весь его остаток во вторую варку.

Мы и дальше продолжали играть: бывали на вершине Монблана, куда слуги — вслед нашему взлету — подняли тревожное пианино, и Юлия Вторая была недовольна его состоянием, а настройщик лежал, схватившись за сердце, на середине пути; катались на лодочке по Темзе, и портовые рабочие вогнали нас в смущение.

Наши игры целиком касались только работы воображения и в целом продолжали детскую энергию беспечного распыления фантазии. Мне было на удивление легко подхватывать предложенную Юлией-нежной или Юлией-музицирующей ситуацию. Я даже не подозревал, что мне удается вживляться в воображаемые декорации и чувствовать в них себя как никогда уютно. Меня увлекало то, что из странной и скучной (хотя и бесконечно любимой) комнаты мы могли выйти куда угодно. Шерстнев не участвовал в этом, хотя было бы интересно участие настоящего таланта.

«Пожар! Пожар!» — тихо вскрикнула одна из Юлий. Мы высыпали на улицу, том писем Плиния Младшего остался на софе, подтягивая начальные страницы. Горел дом фортепьянного мастера на соседней Ривер-стрит. Пожар удалось бы потушить гораздо быстрее, если бы мастер и его помощник не принялись выносить из мастерской огромный инструмент с дополнительными рядами клавиш. Они замешкались в дверях, прямо в момент прибытия пожарной команды. Когда фортепьяно — лучший образец искусства нашего бедного соседа — прямо в дверях разрубили на части, вместе с дымовой пробкой на улицу вышел помощник мастера — огромный малый с прогоревшей рубашкой и прелестной ожоговой язвой, цветущей на плече. Первая Юлия сожалела о погибшем инструменте, тогда как Вторая любовалась всеми черноватыми лепестками редчайшей мускусной розы. Я попробовал было спасти что-нибудь из дома, который, как мне казалось, должен быть наводнен причудливыми деталями — позолоченными колками, неотшлифованными клавишами, жилистой геометрией музыкальной анатомии. Но что-то на удивление дерзко остановило меня уже в холле, за глаза не так было страшно, как за нестерпимо саднящие ноздри и где-то в глубине горла возникшую ядовитую муку. У ног моих лежал деревянный ангелочек, еще недавно — когда нам только пришло в голову, наподобие английских аристократов, заняться греческим автором — державший подсвечник или нотный листок. Я подобрал его и вернулся на воздух. На ощупь он оказался сильно засаленным копотью, в крупных завитках на голове запеклась лаковая пыль, и личико как-то неопределенно морщилось.

— Это странно, — сказала Первая, — любоваться чужой болью. Как она может, вместо того, чтобы помочь человеку, разглядывать его ожоги?

— Я думаю, что в этом ангеле нет никакой ценности, — я тут же отбросил деревянную штучку, — похоже, он сразу получился у мастера таким мучительно жалким.

— Ему не станет лучше, — ответила Юлия Вторая, — если я заставлю себя думать, будто его ожог некрасивый.

— Я не помню, — вставил я, — чтобы этот детина слишком уж мучился. Завтра же у него все пройдет.

— Но мы никогда не доходим до завтра, — проницательно заметила Вторая с острой усмешкой.

Попутно мы разобрались с тонкостями приготовления глинтвейна, хотя за настоящей бутылкой красного меня не отпустили. Пунш — на языке хиндустани означает «пять», что соответствует привычной квинте, поскольку в рецепте используется пять ингредиентов; если их четыре — кварта. Мы рассмеялись тому, что в русском сознании эти термины могли бы значить только количество выпитого.

Для отвлечения Юлия Первая устроила нам просмотр только что снятого американского фильма, в котором мы — превратившись в его привередливых создателей — окунались в опасное богохульство. Наша работа требовала обсуждения одной сцены, в которой шла подготовка к распятию некоего изможденного узника. Юлия хотела, чтобы мы оценили моменты, когда, получая пощечины, несчастный по ошибке вместо другой щеки подставлял ту же самую. Но мы нашли поводы посмотреть эту модернизированную притчу и дальше. Кассета была вставлена в отцовский видеомагнитофон, и экран советского телевизора превратился в студийный монитор где-то в Лос-Анжелесе. Режиссером оказалась Вторая, я постоянно оправдывался за нелепый сценарий, а Первая — ей принадлежала операторская работа. Солдаты в защитного цвета хламидах со знаками отличия американской армии — коротко остриженные, с короткими рукавами — греют на костре воду, пробуют пальцем, добавляют розового масла и опускают в воду гвоздь перед тем, как забить в руку или ногу. Гвозди блестящие — режиссер кричит, чтобы их пересняли крупным планом. Один солдат с добродушной физиономией обильно плачет и вытирает слезы, слеза капает на острие гвоздя, и тогда он снова ополаскивает его в розовой воде. На лежащем кресте бесшумно корчится человек, от многих солдат исходят притворные всхлипы. Кипящая ненавистью старушка пытается дотянуться зонтиком до приговоренного, и здоровенный негр с красными веками вежливо отводит ее руку: «Шпилька слишком холодная, мэм, слишком холодная!»

— Бр-р-р, — возмущался режиссер. — Я, волей создателя этой пакости, уничтожаю все копии нашего производства, пусть даже мне придется высидеть срок в долговой яме.

— Я думала вас повеселить, — невинно заметила Первая Юлия, — до такого еще надо додуматься. Безалкогольный пир сострадания, на котором только выжившая из ума Шапокляк держит в себе немного зла.

— Ничем не могу возразить против уничтожения этого мормонского чуда, — подхватил я ход мыслей режиссера. — Можно оставить одну копию в киноакадемии для просмотра ее студентами на спецкурсе «Пошлость в кино». Но мой сценарий таков, что я навсегда бросаю это занятие и — подальше от христианства, в буддийский монастырь, в секту пучеглазых йогинов.

— Не поможет, — возразила Первая, — на этой границе нельзя бежать от христианства — ибо дальше некуда, — а только к нему.

— Кто бы говорил, — набросилась Вторая, — операторская работа вялая, как утренний труп мыши, предназначенной для лабораторной работы.

— Вы хорошо знаете, — отвечала Юлия со смехом, — что у нас работают пленные инопланетяне и роботы-статисты, а те, чьи имена плывут потом в титрах, заняты тяжбами с архитекторами своих особняков.