Я был ошарашен тем, что открылся еще один этаж нашего знакомства, что есть еще дни рождения и мы можем справлять их вместе. Видимо, каждая наша будничная встреча могла еще казаться случайной. До праздника оставалось несколько таких же дождливых дней.

Юлия только что обратила внимание на особое свойство фамилии Мальдаренко, ставящего себя введением к Годару и много чего ухитрившегося донести до нас, несмотря на тон гастролирующего виртуоза.

— Смотрите, ведь это редкая фамилия для наших мест. С корня «маль» начинаются имена вражеских вельмож в средневековых романах. Марк, ты читаешь уже «Песнь о Роланде»?

Шерстнев глубоко кивнул вместо меня.

— Тебе это надо по программе, — продолжала Юлия. — Там есть всякие Мальфероны, Маласпины, Мальлеоны и прочие славные «мальки». Кстати, какое это топорное свойство — называть персонажей с одинаковым зачином. Впрочем все они, если я правильно помню, сарацины.

— Мальбруктоже реализовал себя на военном поприще, — вставил Шерстнев.

— Если его имя начинается со слога «маль», он — враг и должен быть заодно с сарацинами. А что это значит, Марк? — спросила Юлия.

— Зло, — ответил счастливец.

— Ну, не думаю, что нашего киношного лектора и находящегося в тени его славы коллегу Ткемалева можно причислить к стану врагов, — усомнилась Юлия.

— Изредка, — настаивал Шерстнев, — они говорят что-то мало-мальски путное.

— И ничего, с чем мы принципиально не согласны! И вот что, Марк, как твоя племянница называет тебя, пока не научилась говорить «эр»? Чем она заменяет трудный звук? У нее получается «Мак» или «Мальк», как у всех мелких детей, злоупотребляющих смягчением согласных?

— Моя племянница называет меня Май. Это осталось еще с тех времен, когда она только-только начала говорить. А ты прямо-таки получаешь удовольствие от занятий фонетикой.

— Мне это всегда нравилось, — Юлия решительно посмотрела на меня, морщась. — Как-то у тебя это получилось нетактично!

— А как нам быть с Мальвиной? — усмехнулся Шерстнев. — Выходит, плохая она девочка и красит волосы в депрессивный цвет.

— Стоит ли проходиться по детским кумирам? — ответила довольная собой педантка. — Май, ты не знаешь кого-нибудь, чья враждебность к нам до сих пор не оглашалась?

— Знаю, — ответил я, и эта мысль уже несколько минут вертелась у меня в голове. — Есть один французский поэт, чье имя намекает на хотя бы один созданный им венок сонетов.

— Я запрещаю трогать Малларме! — она даже отвела от моей головы зонтик и удивленно рассмотрела мою взворчавшую на дождь сигарету. — Нежный и невинный Малларме, четырехкратный певец лазури. Он не может быть врагом, просто никак. К тому же поэтам такого уровня совсем ни к чему баловаться формальным плетением, у него каждый сонет стоит книги.

Шерстнев, улыбаясь и воспламеняя следующую сигарету, бросил в нашу сторону (а спичку в другую):

— Толстому он не нравился как пример деградации. А я бы и Мальдорора оставил вне подозрений!

— Это да, — согласился я. — Тулуз Лотреамон мог бы оказаться карликом для европейской культуры, но вместо этого выпестовал из себя настоящего демона в своем «злобном золоте».

— Неточность: скорее, речь должна идти о золотом зле.

— О дважды золотом, — ответил я.

— Юлия, — заметил Шерстнев, — ты похожа на совсем уже распоясавшуюся актрису малобюджетной ленты для непривередливых интеллектуалов.

Мне стало досадно из-за того, что Юлия защищает самых недоступных для меня поэтов. Однако Лотреамон, как и вся плеяда французов, сразу выводивших стихотворение из поэтической формы в систему внятного для меня текста, признаюсь, оказались в свое время большим подарком, так как некоторые их стихи были написаны грандиозной взвинченной прозой. Да и смерть Пенюльтьемы впоследствии добавила белого траура к моему горячему чтению. Прочитать бы все, нарифмованное человечеством, в хорошем переложении одаренного лекаря. Ведь кто-то должен быть занят недугами, подобными моему. Не могу же я быть полностью одинок в своей слепоте перед каждым встречным стихотворением!

С того момента ожидание драгоценной даты горячило настолько, так воспаляло на холоде, что я испугался оказаться к назначенному дню простуженным. Я нашел свой плотный шерстяной шарф, которым оказался наполнен рукав зимнего пуховика, он должен был охранять меня, но так кусал и запаривал еще летнюю, еще загорелую шею, что вскоре у меня действительно начало саднить в горле. И часто я спохватывался, что следовало бы придумать хороший подарок, но тут же соскальзывал с этой темы на воображение очарованного праздника. Я смотрел в вечернее окно троллейбуса с моей собственной цветной тенью или в огромные цветы на моей кухонной клеенке, выправленные из-под тарелки, кусочка хлеба и его крошек, и невольно видел низкий журнальный столик в Юлиной комнате, большущий белый торт, Юлиных родителей и сестру Александру, себя и задумчивого Шерстнева, и в этой сцене все было взвешено с каким-то тончайшим искусством, возможным только в случае реальности. Процентное вычисление густоты света, температура комнаты, острое чувство существования — такой силы, что, когда что-нибудь внезапно выводило из него (рука кондуктора, лязг дверей, стук ложки, крики по радио, ворчание будильника), я сразу чувствовал кожей, что нахожусь в другом, неуютном и холодном пространстве.

Я доходил до того, что начал воображать обрывки разговоров. Мой постоянный сон фамильярно заменял теперь мое подлинное бытие, втягивал меня в целые диалоги. Я разговаривал с ее родителями в течение очередной лекции. Я медленно поедал праздничный торт, пока на самом деле недвижно дремал в ванной, и, когда я показывал сезонку в троллейбусе, Юлия протягивала мне новое блюдо с хорошим кусочком. Мне удавалось что-то такое ценное выяснить у Шерстнева, с которым я курил на Юлином балконе, замечая, что Шерстнев с черной шелковой бабочкой под подбородком и в интересной рубашке, с матовой вышивкой или жабо. А еще я постоянно поздравлял Юлию, дарил ей меховых осликов, большие фотографии (пристань в Австрии или ночной океан), высокие глиняные подсвечники и светильники в виде летучего голландца или пеликана. Еще я, пользуясь праздником и нашей интимной радостью, что-то ухитрялся объяснить Юлии из того, в чем себе не смел еще признаться. С таким беспокойством и завистью некто невидимый и изумленный, недовольно качая головой, прислушивается к разговору своего же посланника с адресатом.

В назначенный день я рано улегся в ванну и досмотрел кусочек праздника — немного вялого и рассеянного, потому что с утра энергия фантазии уже стала уступать подлинной дате. Я не придал этому значения, рассчитывая внимательно проживать этот день, следя за его значительностью с самого момента пробуждения. Воображение уже несколько мешалось. Внезапно у меня свело скулы: подарок! Я выдернул пробку со дна ванны и наспех помылся. Утреннее удовольствие уже было утрачено. Куда мне бежать? И я был не способен вспомнить никакого пристойного подарка, какие с такой легкостью изобретал в последние дни. Все они оказывались неосуществимыми или глупыми. И как это воображаемая именинница могла им радоваться?

Мне пришло в голову поехать в центр города. День был воскресный, и каждый из намеченных магазинов оказывался закрытым. Для праздничного дня я чувствовал себя слишком усталым, поздно заснул вчера и непривычно рано вскочил утром, и вот сейчас последние душевные силы потерял в бессмысленных страхах из-за подарка.

С улицы я позвонил домой Шерстневу. Глухой отсутствующий голос разбуженного человека. Недовольного (стихи писали всю ночь). Я спросил его, что он собирается дарить Юлии, и Шерстнев был не слишком добрым, чтобы брать меня в долю к своему подарку. «Но я же не успеваю ничего купить. Магазины закрыты». «А куда ты торопишься?» — спросил Шерстнев, и голос его неожиданно потеплел. Он даже засмеялся. «До праздника остается очень мало времени. Что же мне делать, Шерстнев? Выбрать какую-нибудь книжку из своей библиотеки? Что ты думаешь, какой она обрадуется?» «Выбирай, конечно. Какая разница. Я тоже скоро поеду в „Академкнигу“».

«Шерстнев, — мне хотелось вывести его из сна и добиться от него какой-нибудь помощи, — праздник очень важный для нас, ты понимаешь…» «Обычный». «Давай-ка я приеду к тебе, и мы вместе что-нибудь подберем». «Нет, не давай, — бормотал Шерстнев, — я буду еще долго спать. У меня был… грустный день вчера». «Уже поздно спать. Нам нужен подарок, мы же не явимся с пустыми руками». «У нас, Марк, есть целая неделя, чтобы эти руки заполнить…» Долгий зевок.

Оказалось, что не только праздник был перенесен на неделю, но и сам день рождения Юлии терялся где-то в наступающих буднях. Это был повод лучше оповестить гостей, а предупредить меня никто не подумал. «Шерстнев, она поручила тебе предупредить меня?» «Да, да, поручила, — ворчал Шерстнев, — я был очень занят, ты же знаешь». «Ладно. Все хорошо. Ты даже не представляешь, как я настраивался на сегодня. Ждать еще целую неделю…» «Ерунда!» — поспешные телефонные гудки.

Шерстнев мог и добросердечно соврать, и Юлина забота обо мне становилась совсем иллюзорной. Не будет же она специально заботиться обо мне только потому, что я друг ее бывшего однокурсника и несколько раз появлялся у нее в гостях. Страшно подумать, и приглашение на праздник я, кажется, получил от него же. Мои допраздничные фантазии показались мне невыносимо глупыми, я откатывался за кулисы. Провинциальный актер, приглашенный на роль Хлестакова в областной город, где по прибытии ему сообщается, что он иногда будет подменять Землянику и Гильденстерна.

Я так и знал. Сколько раз подобное происходило. Однажды родители положили передо мной приглашение на самую волшебную детскую елку, с которой попавшие туда счастливчики обычно уносили непомерной величины подарки (минимум стеклянных конфет и целых две больших шоколадных плитки), а у Деда Мороза был очень натуральный реквизит, за чем я обычно внимательно следил — и матовая борода с одинаковыми завитками, и той же материи брови, и по-настоящему тяжелый посох, и золотая коса у Снегурочки. Я прогрезил об этом празднике все время, пока переваливал рубеж между годами, сидел на подоконнике и упражнял воображение, не чувствуя запаха мандаринов и маринованных грибов в комнате. И совсем не удивился, когда утром указанного дня, на второй неделе наступившего года, мама положила мне легкую и еле теплую руку на лоб и сказала, чтобы я не вылезал из постели. Я так боялся потерять нагроможденные за последнее время навыки воссоздания чудесных обещаний, что снова отчетливо увидел гигантскую елку, сказочные костюмы и по-настоящему обреченно расплакался. Днем отец сходил за подарком, который выдавался по моему неиспользованному приглашению, и это опять довело меня до слез. Почему-то раньше казалось, что выстаиваешь елку только ради подарка. Невкусно!

Потом я следил за собой, я убеждал себя, что скучно осуществлять то, что предсказано и почувствовано заранее. Необходимо было перестать видеть мысленные картинки, запретить своеволие фантазии. Но, оказывается, сковать воображение намного сложнее, чем заставить его работать деловитым, натужным усилием. И теперь меня снова не подводил детский опыт.

Когда о чем-то слишком отчетливо мечтаешь, — при условии, что эта тема скромна в сущности и не стоит и половины отданных усилий, — побежденная явь постепенно тускнеет и не сбывается. Бывает так, что мечта слегка оступается, и ее сияющую и зудящую тайну подхватывает реальность и равнодушно разрешает невозможное, неправдоподобное осуществление. Но если жажда цепкая и сильная, как ревность или зависть, она дает тайне раскрыться. Самые удивительные страсти — раскаляющиеся внутри себя — выходят на свет неловко и искаженно. Мир ничего не весит без мечты, но она особенно сильна, когда чуть-чуть отстает, когда отвлекается от себя самой, когда оживленно смотрит вокруг себя и примеривается к какому-то радужному скользящему краю. Вот только сквозь радугу и стоит посмотреть на реальное положение вещей.

Разве я не знаю, как страшно бывает, когда задуманному не даруется свобода? И еще так позорно — быть циничным предсказателем. Возможно, это чисто творческие благородные страхи! Но я уже навоображал все, и больше всего. Даже если бы Юлин праздник состоялся в тот же день, на который был назначен, после своих незаконных предвидений я должен был бы не пойти на него!

Я шел по пустынному отсыпающемуся городу. Отказался от автобуса и выяснил в итоге, что от центра города до моего дома — только двадцать семь минут удрученной ходьбы. «Невесел — повесил», — вспомнилось что-то из детской программы. Каким же бирюлькам в четках соответствуют эти рифмы? Рубину и пружине. Что-то связанное с тяжестью в шее, когда невозможно поднять голову, да это и страшно сделать. Беда в том, что там меня никто не ждал и через неделю не будет ждать, что воображение забегает вперед, оно проигрывает все содержимое кошелька, снашивает медвежьи шкуры. Почему, если на ходу внимательно смотреть вниз, под ногами оказывается столько грязи и мокрых щелей? Банк пустой, медведь голый. Ограбление заранее опустошенного банка — это что-то киношное, анекдотическое, это соответствует военной пуговичке, а шкура медведя (живого, — пусть он живет) — алюминиевой муфте (опоясывающая рифмовка). Почему по воскресеньям так грустно, если оказываешься на улице? И что выгоняет из дома вот этого, например, бегуна или этого пожарного с планшетом? Итак, итак, я никому не нужен, меня никто никогда не любил, в мире такой недостаток солнечного света, повсюду грязно, все ветшает и ничего не восстанавливается. Почему уличные бегуны, как правило, выглядят оскорбительно неспортивно? Они будто стыдятся чужого спортивного костюма и потому так лениво бегут, что должны его оправдывать. Меня пугают, мне неприятны старые, заброшенные, покинутые вещи. Седой забор, старуха, следы выплеснутых из ведра помоев на газоне, и с новым ведром бесформенная баба (ажурная пена коричневой комбинации больше плюшевого цветастого халата), мертвый бензиновый ручей, мужик сбивает об асфальт комья засохшей земли с лопаты, измельченная, выцветшая лиственная труха. А потом каким-то образом должна приходить радость. Откуда только? Пожарный — это, скорее всего, рыбак в антирадиационных крагах. А какие шрамы на асфальте от лопаты, обычно кажется, что это осталось от зимних дворников. Юлия совершенно не знает, что я не был предупрежден. Серебряный кубик счастливой мысли. Я окажусь у нее в назначенный день, и один, один, без опеки нерасторопного Шерстнева, без гостей — особенно незнакомых. И все, что должно было произойти, произойдет. Моего праздника никто не отменял!