Твой блок, Круэлла, до сих пор так же омерзителен? Ну, конечно же, нет. После моего печального случая ты наверняка положила конец некоторым обычаям: твои медбратья больше не ковыряют в носу на глазах у предоперационных больных, и переполненные тазы больше не ставят на столь же грязные одеяла. Твои санитарки начали мыть ноги и перестали входить в блок в босоножках на высоком каблуке, сверкая черными от грязи пятками. А твои санитары больше не тушат окурки в пепельнице, стоящей между шприцами. Ты навела порядок, моя совсем не любимая ведьма, и если бы сам министр здравоохранения зашел к тебе, операционный блок и послеоперационная блестели бы чистотой, верно?

Политика общественного здоровья напоминает неотмеченные крутые повороты на дороге. После определенного количества смертей наконец-то ставят дорожный знак. После десятого заражения золотистым стафилококком Круэлле пришлось вычистить «рабочую поверхность» бетадином, и теперь ей не в чем упрекнуть себя. Некоторые клиники похожи на симпатичные ресторанчики с сомнительной кухней. Расшитые скатерти, несвежее мясо.

Следя за похождениями «Женщины в белом» на «TF1», Круэлла, наверное, стала легендой в своих собственных глазах. Как официант из сартровского кафе, она изображала хирурга. Мясничиха носила серебряные украшения, а голос у нее был металлический. Чтобы смягчить взгляд, она подводила голубым свои злые глаза, но под прожекторами оперблока пациентка при виде этого кремния засыпала в страхе.

Франк. Передай это Ольге, Соланж и всем женщинам, которые работают на тебя. Если с ними случится такая беда, пусть переговорят с целой толпой онкологов, прежде чем решиться на малейший шаг. Если надо резать, пусть выслушают десять хирургов, прежде чем согласиться. Даже булочника — и того выбирать надо…

Некоторые терапевты в юбках хотят, чтобы больные раком вели себя тихо, как метастазы. Мужчины терпеливее. С ними можно шутить, говорить прямо — их это не раздражает. Совсем не из-за того, что врачи носят белые халаты, они считают себя добрыми пастырями зловонного и страдающего стада.

* * *

В Шапель-Кадо при помощи воды из священного фонтана Мод сражалась с Анку[7], его саваном и косой. В этом фонтане плавали круглый год василек, одуванчик, полевая фиалка и таволга, а остальное делали святые.

В Вильжюифе лифты до отказа забиты больными, которые прикреплены к капельницам с лекарствами. В шумной толпе неслышно гуляет невидимая смерть. Может быть, она похожа на девушку, стоящую у стеклянной двери. Из-под красного платья высовывается трубка, в сумке находится дренаж.

В Арденнах, на этаже «патологии молочной железы», пациентки встревоженно смотрят на дверь кабинета консультации. Сколько миллионов минут ожидания потрачено в приемной? Кажется, что находишься в филиале биржи труда, только в очереди сидят одни женщины. Каждая больная раком входит, закрывает дверь, задвигает щеколду, раздевается и выходит через тридцать минут; ее сменяет сестра по несчастью.

«Это не женщина, — думает Элка, — это ее рак идет на встречу с консилиумом специалистов. Рак правит бал, он противопоставляет больных белым халатам». Все приветливы, все негромко говорят, они понимают, что женщина вскоре может умереть.

28 декабря

Я научилась вдыхать и выдыхать, сдерживая боль. Под моим свитером всего лишь одна грудь. Я забыла надеть протез. Я некрасива, моя фигура кривая. Бертран найдет объяснения моему опозданию.

— Мадам! Вы слышите меня? Я спрашиваю, вам нужен ресторан на углу бульвара Сен-Жермен и бульвара Распай?

Водитель, женщина, прерывает мои мысли. Я вздрагиваю и подаюсь вперед.

— Да, это тут, — глухо говорю я.

Зимой Париж сверкает тысячью огоньков. Париж, пожалуй, единственный город в мире, где больные раком, глядя на эти волнующие отблески, отказываются умирать. Среди такой красоты больные, гуляющие по вечерам, особенно сильно хотят выздороветь. В то время когда я еще жила, я мало обращала внимание на городской пейзаж. Я на все смотрела взглядом оценщика — и это результат работы в сфере недвижимости. Для меня город был только стройкой, перемещением с одного объекта на другой. Женщина-водитель со станции «Ж-7» останавливает машину перед «Регатой». Она смотрит на меня с подозрением, как будто у меня ружье. У рака есть еще одна положительная черта: вам абсолютно все равно, что о вас подумают.

В «Регате», где в лучшие времена я проводила столько вечеров, я сталкиваюсь с Денизой Дюма, директрисой «Обзора агентств». Специалистка на секунду задерживает на мне взгляд.

Потом проходит мимо, как будто я невидима, и тем самым она совершает маленькое убийство большого масштаба, хотя убийцы такого рода никогда о других не думают. В «Регате», этом кулинарном «Титанике», где у стольких земельных менеджеров есть именное кольцо для салфетки, я вспоминаю все предыдущие убийства.

Я отворачиваюсь. Она скрывается. Я из прошлого, я призрак, а с призраками не стоит связываться. Поначалу, ощутив свою бестелесность, я страдала оттого, что встреченные в Париже X или Y не узнавали меня. Теперь же мне наплевать.

Бертран ждет меня в глубине зала. Седые волосы, очки полумесяцем, галстук, красивый старомодный жилет. С первого взгляда понятно, что это ценитель искусства. Я осматриваюсь, нахожу знакомые лица. Улыбаюсь Пьеру или Полю; никто меня не замечает. Метрдотель похож на персонажа из массовки «Бала вампиров». Официантка, должно быть, начинала у Робло. Ничуть не растерявшись в этой унизительной обстановке, Бертран заказывает устриц и морской язык, я беру то же. Ни его старость, ни мой рак не портят нам аппетит.

Бертран рассуждает о будущем. Я в него не верю, но помалкиваю. Зачем огорчать единственного оставшегося друга? И если мне суждено умереть, то пусть он сохранит воспоминание о моем самообладании.

29 декабря

Я учусь жить совершенно одна, с моими кошками. Вспоминаю полотно Йосефа Израэлса «Старые товарищи» — это я. Когда я не пишу, то гадаю на картах. «Черноволосый юноша» (король пентаклей) повторяется, как заевшая пластинка. Один раз я вытащила перевернутую карту Смерти. Так что же: прорыв, изменения, новая жизнь или Курносая? Я купила книгу «Зелья и порчи». В память о Мод я изучаю магию.

Иногда я случайно вижу свое тело в зеркале. Это издевка надо мной. К счастью, онкологи при виде шрамов не пугаются. Больная раком, изуродованная кем-то из них, — такое они видят каждый день. Онкологи осматривают мое тело, суют нос в рану, как будто рассматривают самую банальную вещь на свете. Они не слабаки: они постоянно видят изнанку рака. Может быть, выход — это спать с онкологом?

30 декабря

Предупрежденный мудрецами из Комитета 101, д-р Жаффе отменяет следующий укол. Меня должны были стерилизовать, и вот ко мне пришла мисс Кровотечение. Вместо того чтобы иссякнуть, кровь брызжет во все стороны! Истощение! Я опустошаюсь, я истекаю! Какая же я неблагодарная пациентка.

Я всегда знала, что мной движут гормоны и что они так просто не сдадутся. Эстрогены и прогестерон были эликсиром молодости. Сумасшедшие гормоны правили бал. В блеске глаз, под кожей, в рождении желания — везде царила мисс Либидо. Ведомая ею, я любила без оглядки, работала и жила на полную катушку. Я испытывала удовольствие, я строила планы.

Чтобы победить рак, надо убить самку. Теперь я стану только личностью. Как многие бунтари, я многим обязана Симоне де Бовуар, но, что бы там ни говорил Бобр, я больше ценила в себе женщину.

* * *

Элка впала в спячку. Ее живот раздулся, как будто она была беременна своими бедами. Элка поняла, что человек, потерявший здоровье, как правило, очень одинок. Это было все равно что оказаться на необитаемом острове, окруженном пакетботами и парусниками, которые не хотят бросить якорь и послать спасательную шлюпку. Улыбающиеся матросы машут руками.

«Держитесь!» — подбадривают они с борта.

А Элка все смотрела и смотрела, как на улице Томб-Иссуар падает снег.

31 декабря, четырнадцать часов

Я возвращаюсь из Вильжюифа. Диагноз д-ра Жаффе непримирим: против меня вновь заговорит оружие, опять скальпель, полюбивший меня скальпель, — опять операция. «Я больше не выдержу», — удрученно думаю я. Мы думаем, что мы не можем, но мы сможем. Видишь ли, Франк, трудно передать словами, что может вынести человеческая природа. Как, впрочем, и многое другое, боль — всего лишь привычка.

Иногда мне хочется закрыть тетрадь: так тяжело все это писать. Заложница болезни в сгущающейся ночной мгле, я думаю об этой последней встрече, на которую тебе придется согласиться. Я вручу тебе эту тетрадь, ты узнаешь о Любви, ты узнаешь обо всем, а потом попробуй с этим справиться.

2 января

Меня отпустили из Поль-Брусса, где я прохожу предоперационное обследование, я читаю старые записные книжки, пожелтевшие письма. На фотографиях — поблекшие лица, на бумаге — выцветшие буквы. Память великодушна. Она избирательна. Мы помним страдание, но не помним подробностей. Поэтому так важны письма, фотографии, записные книжки. Лучше всего, когда ты действуешь на своей территории; мне надо разбередить рану, я прорастаю в нее, выискиваю улики и доказательства. У меня нездоровая мания все хранить: служебные записки, поздравительные открытки, номерки из гардероба, театральные программки, — есть из чего выбирать!

В зеркале я вижу свое странное и загадочное отражение. Знай, Франк, у человека три лица. Наше привычное, каждодневное — это всего лишь набросок другого, того, которое проявляется, когда мы страдаем. А последнее лицо — это маска смерти, она изменяет черты лица, выявляя его истину. Я наблюдаю за своими собственными изменениями. Это, конечно, все еще я, но и как будто кто-то другой. Почти красивая отшельница; так страдание стирает все незначительное, чтобы изваять саму сущность бытия и придать истинную значимость — то величие, которое роднит всех людей.

Глядя на свое отражение, я вижу глаза обреченной, заблудившейся в дремучем лесу. Уже темнеет. Ей бы спросить дорогу у прохожего, но он никогда не появится, потому что разумен и не заблудится! Рот как рот — отверстие для принятия пищи, впалые щеки, лоб стал лбом в полном смысле слова — огромным, просто необъятным. Из-за худобы глаза как будто вылезли из орбит.

На тощих плечах болтается полосатая пижама; я и темница, и каторжник, я и приговоренный, и надзиратель, а моя Вселенная — концентрационный лагерь. Можно обмануть дозорного на вышке и сбежать от всего, но не от себя. Измененная ладонь без линии любви, без линии жизни. Светлое будущее в могиле! Исхудавшие пальцы, что большой, что средний, выглядят, как мизинец. Моя кисть стала похожа на большого паука. Я пишу — поэтому, к несчастью, она все время перед глазами.

* * *

Вечером перед операцией Элка сказала Теобальду, что в случае печального исхода она хочет быть похороненной на еврейском кладбище Фонтенбло.

— Почему в Фонтенбло? Почему на еврейском кладбище? — удивился Теобальд.

— Потому, — отрезала Элка.

В коридоре сидела Вера и читала «Современную женщину».

После бесконечного количества операций пациент хорошо изучил правила. Душ с бетадином, специальная рубашка, голодание, премедикация. Знакомое оцепенение охватывает мозг. Вас кладут на каталку, санитар вывозит вас в коридор: там родственники, они машут руками так, будто провожают вас на тот свет. Страх, этот омерзительный страх, охватывает напичканного лекарствами больного, когда через двери блока санитар вкатывает его в операционную, а точнее — современно оборудованный ад.

Ей был знаком весь этот ужас: ее укладывают на стол — этот стальной поднос с наклонными краями, эту разделочную доску под огромным прожектором. Чудовищный жар после первого же укола жжет горло, ее сковывают, ищут уцелевшие вены и на этот раз находят. Перед глазами все уплывает, в ужасном страхе больше никогда не проснуться темнеет сознание.

* * *

Два десятка кроватей, стоявших в послеоперационной, выглядели, как инкубаторы для недоношенных детей, только большого размера. Через час после возвращения из блока Элка пришла в себя. «Да шумит море и что наполняет его, Вселенная и живущие в ней; да рукоплещут реки, да ликуют вместе горы пред лицем Господа, ибо Он идет судить землю. Он будет судить Вселенную праведно и народы — верно»[8].

Элкин верующий сосед читал вслух Псалтирь. Прооперированный мужчина сообщил Элке, что он из палаты 254, отделение Керси. Если они выйдут отсюда, может, она позвонит ему? Едва вылезший из гроба, раковый, он уже клеился к женщинам! Над книгой были видны только его глаза. А он какой — излечимый или обреченный? Элка хотела улыбнуться, но не смогла. «Еще не кончилась воронья зима», — подумала она.