Их лица пронеслись в его памяти, подобно тому, как лица ждущих на перроне пассажиров на долю секунды появляются в окне поезда. И на всех застыло одинаковое выражение ожидания.

У его товарищей-солдат, имена которых постепенно стирались из памяти, на изможденных лицах тоже читалось ожидание, но они ждали хоть какой-нибудь пищи, неважно какой, главное, чтобы это было что-нибудь съедобное, помимо корешков, или ягод, или зерен ржи. Они ждали также свежей воды, а самые дерзкие, быть может, и стакана молока, случайно раздобытого на ферме. И больше всего они ждали того момента, когда наконец выберутся из этого проклятого места, где они подыхали, как крысы, с кишечником, измученным дизентерией, с босыми ногами, в лохмотьях, с истощенными и почерневшими лицами под косматой шевелюрой.

А какой она была когда-то красивой, просто восхитительной, эта униформа вермахта! В груди раздался странный звук. Он почувствовал, как его торс начал сотрясаться, и не без удивления осознал, что его тело содрогается от смеха.

Андреас сосредоточенно порылся в кармане своих брюк. Где-то должен был остаться кусочек хлеба. Он научился не съедать все сразу из того, что ему удавалось раздобыть. Пусть даже порция была ничтожной, он всегда оставлял часть на потом. В начале их долгого пути к родным местам товарищи подшучивали над ним, но он держался и лишь пожимал плечами в ответ на насмешки. Он отмерял свои порции так же, как рассчитывал свою надежду. Чтобы не проглотить сразу то, что попадалось ему под руку, хотя его желудок корчился в муках голода, чтобы оставить на потом хоть чуть-чуть, он убеждал себя, что проживет еще немного, три минуты, три часа, три дня — какая разница… Вера в завтрашний день была вызовом смерти.

Наконец его рука нащупала корочку хлеба, раздобытого на одной из ферм несколько дней назад, и он поднес его ко рту. Благодаря выпитой воде, у него начала выделяться слюна. Андреас оставил хлеб медленно размокать во рту, стараясь, чтобы он не попадал на левую сторону, где вот уже несколько дней болел зуб. От порыва пронизывающего ветра он вздрогнул, хотя после пятидесятиградусных русских морозов западная весна казалась истинным удовольствием.

Наслаждаясь вкусом хлеба, таявшего на языке, он спокойно оглядел окрестности. Неподалеку от него покоилось нечто бесформенное. Это был его спутник, который лежал на животе неподвижно вытянувшись, напоминал ствол дерева. Интересно, он еще жив? Андреас не посчитал нужным подняться, чтобы в этом удостовериться. Он узнает это совсем скоро, когда нужно будет вставать, чтобы идти дальше. В любом случае, если этот человек мертв, он уже не сможет ему ничем помочь, а если он еще дышит, лучше дать ему поспать. За ночь они прошли тридцать километров, и его товарищ имел право на отдых.

Он достал из кармана клочок бумаги, а также кусок почерневшей палочки, которую его пальцы держали с трудом. Дрожащей рукой он сделал очередной штрих. Восемьдесят три дня пути, не считая времени заключения в лагере для военнопленных… Он не понимал, зачем вел этот кропотливый подсчет, но заметил, что многие из его товарищей заводили странные привычки, которые помогали цепляться за жизнь. Один капитан не забывал каждое утро чистить себе ногти на руках и на ногах. Что с ним стало? Однажды, когда они, преодолев очередное болото, рухнули без сил на твердую землю, перепачканные грязью и тиной, и сделали перекличку, капитан не отозвался. Из семидесяти восьми мужчин, которым посчастливилось безлунной ночью прорваться сквозь русское окружение и которые предприняли совместный поход в сторону Германии, осталось только двое.

Он аккуратно убрал листочек в карман. Его пальцы наткнулись на письмо, завернутое в кусок клеенки. Для него уже вошло в привычку проверять, не прохудился ли карман. Он ни в коем случае не должен был потерять это письмо. Это была его еще одна навязчивая идея.

Той ночью было очень жарко. В одних рубашках с расстегнутым воротом, они сидели, прислонившись к деревенскому сараю. Наступление должно было начаться на рассвете, в половине шестого. Пятьдесят дивизий, четырнадцать из которых танковые, два воздушных флота, около девятисот тысяч людей, — и все это для того, чтобы снова атаковать этих дьявольских русских. Операция «Цитадель» должна была развернуться на линии фронта протяженностью в пятьсот пятьдесят километров. Курская битва должна была стать реваншем после немыслимого разгрома, высшей степени унижения под Сталинградом.

И, как обычно перед решающими сражениями, когда жизнь сжималась до таких размеров, что умещалась на ладони, наступали минуты спокойствия, почти болезненного, настолько они были безмятежными. Они оба написали письма своим родным. Обменявшись ими, каждый заявил, что первым вручит его адресату. Это было пари двух мальчишек, бросивших вызов судьбе, гораздо более азартное, чем кинуть бутылку в море: ведь почти не было шансов, что хотя бы одно из этих писем однажды дойдет до адресата. Но во время этой получасовой передышки два солдата, вот уже несколько месяцев плечом к плечу смотревших смерти в лицо, позволили себе предаться мечтам о лучших днях. В тот вечер, выкуривая сигарету и выгоняя вшей из складок униформы, вместо привычной анестезии алкоголем они подарили себе надежду.

Наступление продлилось пять дней, во время которых день слился с ночью. Сотни танков горели, похожие на странных скарабеев, заблудившихся в пшеничных полях под неестественно ярко-синим небом, таким огромным, что кружилась голова. Тогда он потерял из виду своего товарища. Был ли тот еще жив? Или попал в плен?

По мере того как они отступали, это письмо, спрятанное глубоко в карман, постепенно становилось талисманом. Когда он не знал, найдет ли в очередной раз в себе силы оторваться от земли, чтобы двигаться дальше к германской границе, такой же недостижимой, как линия горизонта, письмо его товарища становилось веским доводом для мобилизации сил. Ведь оно было так же ценно, как и его собственное письмо. Он решил выиграть это пари. Что бы ни случилось, он будет первым из них двоих, кто передаст письмо адресату.

Он вздохнул, три раза постучал по клеенке указательным пальцем, — этот жест он повторял каждый день вот уже более двух с половиной лет.

— Мой лейтенант! — раздался хриплый голос.

— Я здесь, — проворчал он немного раздосадованно, поскольку при этом не мог не проглотить остатки хлеба.

— Я испугался. Подумал, что вы ушли.

Андреас смотрел, как его спутник медленно сел и начал тереть кулаками глаза, словно ребенок. Определенно, этот парнишка не переставал его удивлять своими нелепыми приступами страха. Куда он мог уйти, и с чего ему было его бросать? Это не имело никакого смысла. Вместе с тем этот мальчишка, который в свои двадцать лет признался, что боялся спать один в темноте и всегда оставлял включенным свет, встретил атаку советской артиллерии и глазом не моргнув.

Юноша поднялся, потянулся и посмотрел вокруг с видом близорукого человека, потерявшего очки.

— Как вы думаете, нам еще долго идти?

Андреас раздраженно поднял глаза к небу.

— Послушай, дружище Вилфред, ты задаешь мне этот вопрос каждое утро вот уже несколько недель. Это начинает надоедать. Мы двигаемся вперед, так? В нужном направлении. Во всяком случае я на это надеюсь. Поэтому заткнись и поднимайся!

Солдат с улыбкой почесал в затылке.

— Вы сегодня в хорошем настроении, мой лейтенант.

Андреас решил промолчать. Был период, когда он достиг такой степени истощения, что не мог даже говорить. Порой он сожалел о том, что эти минуты молчания закончились.

Вилфред подошел к нему и сел рядом. Андреас иногда испытывал неловкость из-за своего безразличия к товарищу по несчастью. Разве не должен он был относиться к нему с состраданием, по-дружески, ощущать к нему привязанность, ведь эти чувства зарождаются в тяжелых испытаниях? Однако у него было лишь одно желание: отделаться от этого паренька, который его утомлял не только своим неизменным оптимизмом, но и просто тем, что напоминал, откуда он шел и что ему пришлось пережить, тогда как он предпочел бы об этом забыть. А возможно, еще и потому, что этот пехотинец, угодивший в мясорубку войны, был младше его на пятнадцать лет, и его юность казалась здесь совершенно неуместной.

— Ты оставил себе хлеба, как я тебе говорил? — проворчал он.

— Ответ утвердительный, мой лейтенант, — ответил паренек, доставая из кармана кусок хлеба.

— Тогда ешь и…

— И заткнись, да, я знаю, — закончил за него Вилфред, засовывая хлеб в рот.

Андреас едва заметно улыбнулся и шутливо толкнул его в бок. Возможно, ему будет не хватать этого мальчишки, когда они наконец вернутся каждый к себе домой.

Тотчас его сердце кольнула тревога, и он посерьезнел. Утро было безмятежным, обстановка спокойной, но расслабляться не стоило: им по-прежнему угрожала опасность. Он прекрасно осознавал, что, если они попадут в руки советских солдат, их могут отправить в лагерь для военнопленных в Сибирь. То, что им до сих пор удалось этого избежать, было просто чудом, в противном случае этот их безрассудный поход и невероятные страдания окажутся напрасной жертвой. Об этом Андреас Вольф старался даже не думать.

— Вы планируете приступить к работе сразу по возвращении? — спросил Вилфред жизнерадостным тоном.

С тех пор как Андреасу пришла в голову не совсем удачная мысль рассказать ему, что до войны он работал мастером-стекольщиком, тот не переставал его бомбардировать подобными вопросами. Было очевидно, что этот стопроцентный продукт нацистского воспитания не имел ни малейшего представления о ремесле. Он знал лишь, как обращаться с оружием, ходить строевым шагом и орать вместе со всеми «Хайль Гитлер!». Где теперь он сможет применить свои знания?

Он ненавидел манеру Вилфреда ненароком затрагивать больные темы. Молодой человек был начисто лишен чувства такта. Он говорил обо всем, что ему приходило в голову, с удивительной непосредственностью, которая не раз заводила его в тупик. Солдаты, тела и души которых были искалечены войной, стали чрезмерно раздражительными и обидчивыми, напоминая озлобленных старых дев. Фронтовая дружба порой разительно отличалась от того, что о ней рассказывали в тылу. Чувства были слишком обострены. Разногласия перерастали в ненависть, зависть — в жестокую ревность. Одно бестактное слово, одна неправильно понятая шутка, и батальон раскалывался на два враждебных лагеря, одинаково грозных. Андреасу приходилось неоднократно вмешиваться, чтобы успокоить людей после очередной низкосортной шутки Хорста.

— Не знаю, — буркнул он в ответ.

Вопрос его напугал, но ни за что на свете он не признался бы в этом молокососу. Он положил руки на колени и принялся их рассматривать, как самую драгоценную свою собственность. Сказать, что он их не берег, значило не сказать ничего.

Андреас вспомнил свой отъезд на Восточный фронт в 1941 году. В свою последнюю увольнительную он приехал домой, к матери и Ханне. Он провел последние часы в тихой мастерской, где абразивные круги уже начали пылиться. Инструменты, лежащие на столе, свернутый фартук, тетради для эскизов, разложенные по годам… Он взял инструмент, поставил большой палец на медные колесики разной толщины, которые впивались в хрусталь, чтобы оставить на нем матовый след.

Этой ночью он выгравировал чашу вслепую, без всяких предварительно сделанных эскизов. Нервный и хрупкий силуэт девушки в тонкой одежде, облегающей бедра и грудь, появился как результат смятения солдата перед отправкой на передовую, его тревоги за двух остававшихся здесь женщин: старую мать с больным сердцем и слишком скромную юную сестру, его ярости от мысли, что он должен биться за дело, в которое не верил. Эта девушка появилась на свет в результате ужаса, поселившегося в глубинах души мужчины тридцати одного года отроду, который достаточно хорошо знал жизнь, чтобы бояться ее потерять.

Когда Ханна пришла за ним на рассвете, с еще припухшим от сна лицом, у нее округлились глаза. «Боже мой, Андреас, то, что ты создал… это… жизнь!» Он пожал плечами. Жизнь — что за шутка! Тем не менее на перроне вокзала он обнял сестренку, дав ей обещание, которое невозможно было выполнить, — присматривать за ее женихом, за этим милым Фридлем, отправлявшимся на войну, как на экскурсию, с головой, набитой вздором о превосходстве их нации, который туда впихивали в школе. Он был убит снарядом во время первого наступления, ему оторвало обе ноги, и его кровь пролилась на плодородную землю Украины.

Андреас написал сестре, чтобы ее успокоить, что Фридль не мучился, хотя на самом деле он ничего об этом не знал. Страдает человек или нет, когда тело разрывается на две части?

Он в сердцах плюнул на землю. Затем, поворачивая свои грязные руки, внимательно осмотрел их со всех сторон. Ногти были черными, и он не был уверен, что сможет их когда-нибудь отчистить. Ладони покрылись трещинами, ожог от гранаты оставил шрам, тянувшийся от верхнего сустава большого пальца до запястья. Ему было трудно сжимать левую руку, а мизинец потерял чувствительность. Если он вытягивал руку перед собой, она начинала дрожать, но, возможно, тому причиной была усталость. И все-таки он надеялся на чудо. Он вспомнил пианиста, у которого были отморожены три пальца. На берегу Дона, в самый разгар зимы, держа кружку большим пальцем и мизинцем, он увлеченно рассказывал о Бетховене, которого больше никогда не сыграет.