Ханна нуждалась в нем, он это чувствовал всем своим нутром. Ему придется вернуться. В любом случае, на что он мог надеяться, оставаясь в этом чужом городе без работы, ежедневно ожидая коротких, словно украденных, встреч с замужней женщиной? Ханна пришла бы в бешенство и ощутила бы себя оскорбленной, узнав, что ее брат стал заложником внебрачной связи. У Вольфов такое поведение считалось недопустимым. Он представил, как она стоит перед ним, уперев руки в бока, с укоризненным выражением лица.

И все же… Во рту появился горький привкус, и Андреас сдержал жест нетерпения. Да что они могли знать, все эти судьи, погрязшие в своих предрассудках, о той силе, которая неудержимо влечет мужчину к женщине, будоражит его ум и сердце и придает смысл его существованию?

В последние годы он опасался, что больше никогда не ощутит влечение к женщине. Чтобы пережить жестокости войны, он научился подавлять свои эмоции. Долгие русские зимы сделали его таким черствым, что даже сострадание стало ему чуждо. На фронте он мог смотреть на мучения человека, не моргнув глазом, а что касается смерти, то она тогда означала для него избавление.

Бесчувственный человек не способен творить. Нужно откуда-то брать эту искру, это любопытство, вкус к риску, которые заставляют беспрерывно трудиться в поисках совершенной линии, прислушиваясь к пению хрусталя, говорящему граверу, когда следует остановиться. Испытать истинное наслаждение можно лишь тогда, когда ты полностью уверен в точности своего движения.

В течение полугода после первой случайной встречи с Ливией он работал в Монфоконе, выполняя заказы, но ему также была предоставлена возможность создавать собственные произведения.

Когда он стоял перед вращающимися абразивными кругами, а струйки холодной воды стекали по хрусталю и его пальцам, бесконечные ошибки и новые попытки не раз приводили его в отчаяние. В отличие от мужчин, работавших в мастерской как одна команда, гравер по холодному стеклу — это одиночка. Он получал деталь неправильной формы, убирал дефекты в процессе распилки и шлифовки, после чего начиналось собственно гравирование, наносился рисунок, стекло надрезалось все более и более тонкими абразивными кругами. При помощи различных индивидуальных приемов, совершенствуемых из года в год и чаще всего хранящихся в секрете, мастер-гравер при помощи хрусталя открывал людям неведомые миры. Андреас провел несколько дней без еды и общения, поскольку никак не мог уловить постоянно ускользавшую нить.

Как передать саму суть женщины, которая шла перед ним под деревьями, передать грациозность ее движений, бурю эмоций, таившуюся в ее светлых глазах? Что его сразу поразило в Ливии, так это едва сдерживаемое желание разорвать надоевшие оковы. Им понадобился всего один взгляд, чтобы узнать друг друга, и он понял, что она была такой же потерянной, как и он сам.

Андреас бился несколько дней, чтобы выразить то, что чувствовал, а потом вдруг вспомнил о чаше, которую выгравировал в своей мастерской в Варштайне накануне отправки на фронт. Он понял, что мучительно пытался создать что-то новое, тогда как отклик жил в нем уже давно, поскольку эта воображаемая женщина, свободная и дикая, явившаяся к нему тревожным вечером и растрогавшая его сестру до слез, была не кем иным, как Ливией Гранди.

В результате этих титанических усилий на свет появились три вазы с совершенными линиями и виртуозно выполненным рисунком, воспевающие страсть и женщину.

Анри Симоне долго рассматривал их, заложив руки за спину, тщательно, со знанием дела, изучая работу. Стоявший за его спиной Андреас, нахмурившись, ожидал вердикта. Это творение он вырвал из небытия, но никому не следовало об этом знать. Глазу должна была открываться лишь легкость и гармония.

После нескольких долгих минут Симоне выпрямился и протянул ему руку. «Спасибо, маэстро», — произнес он глухим от волнения голосом. Теперь эти вазы покоились в сейфе хрустального завода. Они снова увидят свет на следующей международной выставке, достойной этого названия.

Он только закончил эту работу, когда в Монфоконе появилась Ливия. Увидев ее в выставочном зале, он даже не очень удивился. Поскольку работа над вазами была завершена, их встреча так или иначе должна была состояться.

Их связь была не из тех, что приносит счастье и безмятежность. Она была пылкой, требовательной, непокорной. Мало кто мог бы понять, почему оба с такой настойчивостью возвращались к тому, что больше походило на пытку.

Юность бескомпромиссна и уверенно строит планы на будущее: карьера, семья, жизнь, где женщины и любовь как по волшебству, подчиняются ее воле. Но война и изгнание стали тем, что вернуло Андреаса Вольфа к реальности, с суровостью, больше похожей на кару небесную.

Чтобы понять, что так неудержимо влекло его к Ливии Гранди, нужно было знать, что творилось у него внутри, где невидимый пепел покрывал душу и сердце, проникал в мозг. Знакомые с этим печальным пейзажем знают, что счастливая любовь для них невозможна, потому что она слишком проста. Розовая пелена давно упала с их глаз, счастье превратилось в химеру, ложь, вызывало потерю чувствительности. Они больше не хотят к нему стремиться, оно кажется им пресным. Теперь их привлекают лишь вселяющие беспокойство неистовые встречи, поскольку тот, кто считал себя мертвым, не возрождается к жизни в радости.

Как бы то ни было, разглядывая себя утром в выщербленном зеркале над умывальником, он видел отражение мужчины с небритыми щеками и измученным взглядом, мужчины, попавшего в западню.

Андреас ясно осознавал, что происходит. Он понимал, что его страсть к итальянке опасна, а возбуждение — нечто сродни наркотику, отравляющему кровь. Все эти ханжи и святоши могли сколько угодно смотреть на него сверху вниз и откровенно презирать, но что они знали о пьянящей боли, которую испытываешь, когда любишь женщину?

«Мне страшно», — подумал он и, слушая позвякивания столовых приборов, вдыхая сигаретный дым и аромат льющегося рекой красного вина в одном из бистро, где собирались мужчины, оказавшиеся на задворках жизни, наконец словно сложил оружие.


Церковный колокол прозвонил десять часов, когда Элиза толкнула дверь кафе, где у нее была назначена встреча с Габриэлем Леттлером.

Он стоял, облокотившись на стойку бара: перед ним был бокал белого вина и на тарелочке яйцо, сваренное вкрутую, которое он ел, посыпая солью. Бывший железнодорожник почтительно снял фуражку при виде ее. Его красноватое лицо с воинственно торчащими усами осветилось радостью.

— Привет, ангел мой. Как всегда, пунктуальна.

— Я вижу, что и ты не утратил своих привычек, — произнесла Элиза, стягивая меховые перчатки.

— То же самое для мадам, — велел он хозяину.

— Не рановато ли?

— Да ладно, со мной можешь не ломаться, Элиза.

— Пойдем хотя бы присядем, — усмехнувшись, сказала она, направляясь к уединенному столику.

Элиза Нажель познакомилась с Габриэлем Леттлером в один из солнечных июльских дней 1940 года, когда птицы щебетали на деревьях возле госпиталя Сен-Николя, а нацистские флаги развевались на верхушке собора. Первый немецкий военный парад только что завершился на площади д'Арм. Их пригласила к себе сестра Елена, собиравшая вокруг себя добровольцев из числа жителей Меца.

«Наших военнопленных уже насчитываются тысячи. Нужно ухаживать за ранеными и кормить тех, кого потом повезут в концлагеря Рейха, — сказала им монахиня с таким же белым лицом, как ее капор. — У нас в погребе прячутся двое беглых. Я попросила Господа послать нам на помощь своих ангелов». «Не думаю, что я похож на ангела, сестра», — проворчал Леттлер, вертя в грубых руках фуражку и подозрительно поглядывая на празднично одетую мещанку, которая смерила его презрительным взглядом. «Это неважно, — ответила Элиза, глядя ему прямо в глаза. — Люди, готовые сунуть руку в дерьмо, нам тоже нужны». Леттлер остался стоять с раскрытым ртом.

В течение четырех лет они работали бок о бок, переправляя почту из Мозеля во Францию, перевозя чемоданы с двойным дном, укрывая у себя сбежавших военнопленных и дезертиров вермахта. Леттлер тогда работал в пограничной зоне, и его Ausweis[74] был как нельзя кстати. Поскольку немецкое присутствие усложняло создание крупных подпольных организаций, лотарингские участники движения Сопротивления образовывали небольшие группы, которые оказались более сплоченными. В отличие от внутренних областей Франции, любой акт несогласия в регионах, присоединенных к Германии, рассматривался не как сопротивление, а как измена Рейху. И наказание было соответствующим.

Между католической мещанкой и железнодорожником-коммунистом возникла неожиданная дружба. Когда Венсан был объявлен пропавшим без вести после Курской битвы, Леттлер молча обнял ее, и она была ему благодарна за то, что он игнорировал ее слезы, но не ее печаль.

— За тебя, ангел мой! — воскликнул он после того, как хозяин кафе принес им два бокала белого вина. — У твоей невестки любовник. Полагаю, что тебя это не сильно удивляет, иначе я не превратился бы по твоей просьбе в частного детектива.

Элизе показалось, что на ее шею накинули удавку. Она сделала над собой усилие, чтобы сохранить невозмутимый вид. Габриэль знал ее слишком хорошо, и под его внешностью мужлана скрывался тонкий психолог. Она заметила, что теребит белый накрахмаленный воротничок своего платья, и сжала ледяные пальцы в кулак.

— Продолжай.

— Его зовут Андреас Вольф. Он приехал из Баварии, по профессии гравер. Работал на Монфоконском заводе и вот уже около месяца живет в жалком отеле возле вокзала. Она приходит к нему почти каждый день.

Он пригладил усы с насмешливым видом.

— Твоя невестка красивая девчонка, и он парень хоть куда. Думаю, они там не в карты играют.

— Достойный любовник должен оправдывать это звание, разве не так?

Габриэль громко расхохотался. Он обожал провоцировать Элизу, потому что она всегда отвечала в еще более дерзкой манере, чем он.

— Зачем тебе понадобилось это знать? Ты часом не ревнуешь?

— Не говори ерунду, Габриэль. Я всегда считала, что в жизни существует шкала приоритетов, и ошибки здесь недопустимы. Мой главный приоритет — оберегать своих братьев. Рано или поздно эта женщина заставит страдать Франсуа, а я не могу этого допустить.

Ее взгляд затуманился. Она ничего не могла сделать для Венсана. Подобно другим не теряющим надежды женщинам, она испуганно и внимательно всматривалась в каждого мужчину, возвращавшегося из Советского Союза вместе с солдатами, насильно мобилизованными в вермахт, начиная с 19 августа 1942 года, и отправленными в пехоту на русский фронт. Теперь они были похожи на фантомы. Как и эти женщины, Элиза не знала, должна она обрадоваться или испугаться, если один из этих живых трупов с лихорадочно горящими глазами и израненным телом окажется ее братом, о котором она не переставала думать, за которого ставила свечки в церкви и который в итоге мог оказаться совершенно незнакомым ей человеком.

Зато она могла защитить Франсуа, и прежде всего от него же самого. Ослепленный любовью к этой женщине, он не замечал ничего вокруг. Он старался ей понравиться и довольствовался улыбкой, которую Ливия бросала ему, словно подачку жалкому домашнему псу. Когда Элиза видела, как брат унижается перед этой итальянкой, ее начинал душить гнев.

Ливия Гранди сразу вызвала в ней подозрение, как только появилась, беременная, на пороге их дома. Но она считала, что Франсуа имеет право на счастье. Она снова вспомнила его серьезное юношеское лицо, когда он пришел к ней в комнату и сказал, что присоединился к подпольщикам — это движение объединяло подмастерьев и учеников технических школ. Первые же диверсии на телефонных линиях, устроенные «Надеждой Франции», повлекли за собой распоряжение главнокомандующего немецкой армией, напомнившего, что подобные возмутительные акции будут караться смертной казнью.

За несколько недель ситуация еще больше усложнилась. Плакаты, расклеенные по всему городу, призывали молодежь от восемнадцати до двадцати пяти лет завербоваться в SA, в течение года функционировала Служба обязательных работ, и гауляйтер Бюркель нуждался в «добровольцах по призыву великой немецкой нации для спасения Европы». И неважно, что Гиммлер сомневался в искренности лотарингцев!

Франсуа пришел к сестре и попросил разрешения отправиться вглубь Франции, чтобы продолжить там борьбу. На следующий день он собирался сесть в поезд до Аманвилле с фальшивыми документами. Несмотря на то что сердце ее сжалось от тревоги, она не колебалась ни секунды. Франсуа умолял ее уехать, попытаться добраться до свободной зоны, но она отказалась. Элиза не только ежедневно подвергалась риску быть арестованной, но когда какой-нибудь уклонист или дезертир исчезал из виду, немецкие власти могли отправить членов его семьи в Силезию или к Судетам в Богемию; родители считались виновными в том, что не сумели правильно воспитать своих отпрысков. В январе 1943 года около девяти тысяч жителей департамента Мозель были уже переселены, но Элиза не боялась изгнания. Она продолжала трудиться изо всех сил, как могла, помогала сестре Елене, которая была арестована, приговорена к году тюрьмы, затем отпущена по состоянию здоровья. Элизе повезло, ей не угрожали, лишь несколько раз вызывали в комендатуру и требовали объяснений, которые она предоставляла на бойком немецком, сдобренном хорошей порцией акцента.