Он прижал пальцы к вискам. Когда он гневался, у него болела голова, а страдания сына буквально сводили его с ума. В просторной дезинфицированной комнате он не отводил глаз от своего мальчика, лежавшего в беспамятстве на больничной кровати. Он не решался даже взять его за руку, боясь причинить боль, и никогда еще не чувствовал себя таким беспомощным.

Франсуа поднялся с кресла, подошел к окну и прижался лбом к прохладному стеклу. Дело было не только в этом. Конечно, сыну необходима мать, но, черт возьми, как же он сам нуждался в своей жене!

Она была нужна ему вся: ее капризное настроение, ее лицо и губы, оголенная шея, когда она подбирала волосы наверх, шелковистая кожа под его пальцами, ее лоно, всякий раз открывающее новые тайны, ее полная грудь. Когда он думал о ней, его тело просыпалось, напрягалось, недовольно скручивалось, причиняя ему боль. Ему отчаянно хотелось вдыхать ее аромат, просыпаться среди ночи и видеть ее рядом, вздрагивать от прикосновения ее дерзких рук, проникать в нее, обладать ею, ощущать, как она раскрывается, чтобы лучше принять его в себя, приводить ее к берегам наслаждения, когда она наконец дарила ему ощущение освобождения в таинственных глубинах своего чрева. У него была плотская и бездонная, категорическая и всепоглощающая потребность в ней.

Франсуа вздрогнул, ему стало холодно. С момента отъезда Ливии ему казалось, что его со всех сторон окружают ледяные стены. Даже во время работы в мастерской он иногда бывал рассеян. Голоса вокруг него затухали, и он оказывался в тоннеле, где ничего не видел и не слышал, отрезанный от всего мира. Легкие сдавливало словно тисками, и он боялся задохнуться. Когда он приходил в себя несколько секунд спустя, растерянно щурясь, с испариной на лбу, то отворачивался, чтобы не видеть удивленных и подозрительных взглядов окружавших его людей.

Ливия бросила его, бросила подло и бесстыдно. Она беззастенчиво пользовалась им, начиная с их первой ночи в Венеции, когда пришла к нему в гостиничный номер. А ведь он вел себя как порядочный мужчина! Он честно выполнил свои обязательства перед ней и отдал ей все, не получив взамен ничего, даже ничтожного места в ее сердце, ни одной эмоции, никакого чувства любви. Она оставила его в полном одиночестве.

Франсуа чувствовал себя обманутым. В свои двадцать шесть лет он обнаружил, что существует безответная любовь, и это открытие было болезненным.

Возвращаясь в прошлое, он видел, что его жизнь всегда была наполнена любовью. Он рано потерял свою мать, но Элиза холила его и лелеяла, окружив коконом нежной заботы и любви. Его отец был щедрым и добрым мужчиной. Франсуа полагал, что его счастливое детство даст ему силы передать женщине любовь, полученную в наследство, и по-другому быть не могло. Для него любовь была чем-то чистым и простым, без шероховатостей и острых неровных граней, гармонией, возможной между воспитанными людьми. Любовь не могла быть мрачной, сложной или грубой. Несмотря на пережитые испытания во время войны, он всегда сохранял в себе некое внутреннее спокойствие, уверенность в своей правоте и благих намерениях.

Ливия Гранди разбила его жизнь на осколки, и ему казалось, что этим его наказывают за преступление, которого он не совершал. Несправедливость возмущала его, он ее не принимал. Он считал, что имеет право на эту любовь уже потому, что пожелал ее и показал себя достойным ее, и только теперь, у изголовья своего больного сына, который был также сыном венецианки, он начинал понимать, что ему придется бороться за то, что до сих пор он считал очевидным.


Перед воротами министерства у Элизы сначала проверили документы, затем ей позволили подняться в здание. Теперь она ожидала приема, сидя на неудобном стуле, сдвинув вместе колени и ступни.

Она подумала, что на самом деле ее ожидание длилось с того самого дня в августе 1942 года, когда в Отеле де Мин Меца гауляйтер западного региона Йозеф Бюркель объявил об обязательной военной службе и мобилизации молодых лотарингцев в немецкую армию. С того самого дня она носила эту укоренившуюся в ее теле надежду, верную и бдительную спутницу, которая осаждала ее с момента пробуждения и нехотя покидала лишь тогда, когда Элиза засыпала. Но, несмотря на пробегающие недели, месяцы и годы, она продолжала верить и ждать.

В конце войны она терпеливо ждала своей очереди в коридорах мэрии, чтобы заполнить анкету, разработанную Министерством по делам военнопленных, депортированных и беженцев. «Фамилия, имя: Нажель, Венсан Огюст Мари; степень родства: брат». Она ездила в редакцию газеты, чтобы подать объявление в рубрику «Разыскивается: кто может дать информацию?», заранее написав на листе бумаги аккуратным почерком: «Венсан Нажель, 1918 г. р., находился в России, г. Тамбов, был направлен в г. Кирсанов (госпиталь)». Она посещала палаты госпиталей и приемные центры, дежурила на платформах вокзалов Шалон-сюр-Сон, Валянсьена и Страсбурга, где с шипением измученного зверя останавливались санитарные поезда.

Элиза слушала наводящие ужас рассказы выживших в тамбовском лагере, где содержались французские военнопленные; ее непримиримый взгляд сверлил бюрократов, пытавшихся увильнуть от ее вопросов, и это становилось все очевиднее по мере того, как таяла эйфория Освобождения, уступая место сложным послевоенным будням. У людей тогда усиливалось раздражение из-за продолжавшегося голода, всевозможных ограничений, как будто за окончанием военных действий должно было последовать вознаграждение за заслуженную победу.

И вот теперь она неподвижно сидела на стуле в министерском коридоре. Предполагалось, что репатриированный солдат — это Венсан, но окончательной уверенности в этом не было. По пути следования из-за административной неразберихи документы затерялись в Келе, где он провел в госпитале несколько недель, а номер 67543 ни о чем не говорил, что усложняло задачу.

По телу Элизы пробежала дрожь, как бывает, когда тело уже засыпает, но мозг продолжает работать. Все это время она отказывалась верить в гибель Венсана, сознавая, что ее упорство лишено всякого смысла, но, пока у нее не появятся доказательства смерти брата, она не могла не надеяться. Иногда она даже сердилась на Франсуа, когда он смотрел на нее с состраданием. Не думал же он, что существуют некие правила, следуя которым можно справиться с болью? Каждый искал в себе способы ее преодоления, к тому же Элиза не выносила, когда кто-либо навязывал ей свою волю.

Иногда она задавалась вопросом, почему так упорно отказывается признавать факт его смерти, ведь это было весьма вероятно, и поняла, что дело в банальном страхе. Это был один из глубоких страхов ее детства, похожий на морскую пучину, бескрайнюю, бездонную и мрачную. Она не смогла бы объяснить этот страх, как ребенок не понимает, откуда берется чудовище под кроватью или за шторой у окна. Просто оно здесь, и дети чувствуют это всем своим существом.

Отныне, сидя в душных коридорах парижских административных зданий, она ощущала на себе тяжелые недоверчивые взгляды, полные невысказанных упреков, словно она была здесь нежеланной гостьей. В столице настороженно относились к этим «упрямцам» из департамента Мозель с чересчур резкими интонациями, как для порядочных людей, к этим странным солдатам, служившим в униформе цвета фельдграу[88], что было уже, пожалуй, слишком. Кто знает, может, они по своему желанию поступили на службу в Легион французских добровольцев, как и другие подлые предатели родины? И зачем утруждаться и вникать в это, к чему искать разницу? Не зря же говорят, что в начале войны они были совсем не против вернуться в лоно Великой Германии. Впрочем, речь вроде бы шла об эльзасцах, но разве это не то же самое?

Много неточностей было допущено как в Национальной ассамблее, так и в газетных статьях, поскольку большинство жителей внутренней части Франции не знало истории, а иногда и точного местоположения этих необычных провинций.

Брошь в форме лотарингского креста, прикрепленная к отвороту черного пиджака, ее не спасала. Элизе слышались назойливый гул упреков и злобное шипение. Она вспомнила плевки и возгласы неодобрения, которыми были встречены на улицах Шалона первые репатриированные солдаты в июне 1945 года. Когда они проходили мимо нее колоннами по четыре человека, она напрасно вглядывалась в изможденные лица этих ходячих скелетов, надеясь увидеть своего брата. С тех пор ей казалось, что подозрения и немые вопросы преследуют ее повсюду, но она оставалась абсолютно безразличной к этому и держала голову прямо, устремив взгляд перед собой. Она приехала за своим братом и покинет эту неблагодарную и претенциозную столицу только вместе с ним.

— Мадам Нажель?

Элиза встала.

— Да, месье.

Мужчина был мощного телосложения, воротничок рубашки впился ему в шею. Галстук съехал набок, на пиджаке не хватало двух пуговиц.

— Следуйте за мной, пожалуйста.

Элиза вошла в кабинет, большую часть которого занимал стол, заваленный папками. Они были везде: их стопки громоздились возле стены, за дверью, на полках. Она вдохнула запах выкуренного табака, заметила в пепельнице трубку. Чиновник жестом пригласил ее присесть напротив него и сам тяжело опустился на продавленный стул.

Усталым движением он взял в руку несколько листков, лежавших перед ним.

— Слушаю вас, мадам. Полагаю, вы приехали за своим братом. Нажель Венсан, так? Надеюсь, вы взяли с собой все необходимые документы?

Она не ответила, молча разглядывая карту России, занимавшую часть стены. Названия населенных пунктов были обведены красным: Ревель[89], Красногорск, Киев, Одесса… Лагеря для военнопленных, где еще содержались французы.

— Скоро конец года. — Он вздохнул. — А у меня только девятнадцать репатриированных, включая вашего брата, если, конечно, вы его опознаете. Признаюсь, порой это приводит в отчаяние. В прошлом году у меня их было семьдесят пять.

— Похоже, советские власти отправляют некоторых военнопленных на работы, — сказала Элиза, в то время как ее взгляд скользнул к восточной части карты, где была территория Сибири.

— Увы, мы делаем все, что можем, но наши возможности ограничены. На момент нашего с вами разговора у меня в списках числится восемнадцать тысяч человек, которые еще не вернулись, но ведь нельзя терять надежду, правда?

Он пожал плечами. Элиза подумала, что он говорит об этих солдатах, как о своих утерянных близких. Интересно, чем он занимался во время войны, был ли он военнопленным, депортированным, сотрудничавшим с врагом, пассивным гражданином, сопротивленцем? В послевоенной обстановке невозможно было не задаваться этим вопросом. Под грубой наружностью этого толстяка скрывалась натура сострадательная, и это ее заинтриговало.

— Знаете, то, что они рассказывают, — это просто ужасно, — произнес он, мрачно глядя на нее. — Я не знаю, в каком состоянии находится ваш брат, если это, конечно, он, поскольку я не думаю, что он имел при себе свой французский военный билет. В это трудно поверить, но кое-кому удавалось его сохранить, что оказалось очень полезным.

Он принялся рыться в бумагах, и Элиза уставилась на его пробор, более-менее ровный.

— Да, у него действительно не было билета. Судя по этой медицинской справке, он не разговаривает. Его опознал один из его товарищей. Это просто маленькое чудо, что ему удалось добраться сюда, — закончил он с блеском в глазах.

Элиза так сжала руки, что суставы пальцев побелели. Она ощущала, как громко бьется ее сердце, и опасалась, что он тоже это слышит.

— Я всегда верила в чудеса, месье.

— Вам повезло, мадам. Что касается меня, то я давно уже в них не верю. Надеюсь, что вы готовы к тому, с чем вам придется столкнуться. Средний вес военнопленных по возвращении составляет сорок два килограмма. Они страдают алиментарной дистрофией, дизентерией, иногда туберкулезом. У выживших медики находят нейровегетативные нарушения в восьмидесяти процентах случаев…

Элиза подняла руку в знак того, чтобы он замолчал, раздраженная его монотонным голосом статистика.

— Благодарю вас, месье. Я не нуждаюсь в перечислении физических страданий, которые перенес мой брат. Мне прекрасно известно, что военнопленные в Тамбове голодали и содержались в переполненных сырых бараках, наполовину зарытых в землю. Они были одеты в лохмотья, некоторых приговаривали к каторжным работам. Я видела этих несчастных, прибывших в Шалон. Я даже ухаживала за ними в качестве медсестры-волонтера. Но смею заверить вас, месье, что самым страшным их страданием, которое никто не хочет признавать в этой стране, является то, что им пришлось сражаться под чужим флагом, чтобы их близких не отправили в концлагерь. Потому что нет ничего более отвратительного, чем носить форму, чужеродную вашей стране, вашему сердцу, вашему нутру.

Элиза наклонилась вперед, преисполненная язвительности, дрожа с головы до ног. Нахмурив брови, чиновник смотрел на нее удивленно.