Ханна помогла матери сесть, взбила подушку.

— Мне нужно выйти.

— Нет, дорогая, останься со мной, прошу тебя! — взмолилась мать, хватая ее за руку.

— Я не могу, мама, — сердито сказала молодая женщина. — Мне нужно пойти поискать хоть немного еды. У нас ничего не осталось.

— Но на улице русские! А здесь ты в безопасности. Скажи, чтобы Лина сходила. Эта девчонка совсем обленилась!

Ханна ощутила вспышку гнева, и это ее удивило. Она закрыла глаза. Русские… Самый страшный кошмар для немцев, непередаваемый ужас для немок. А ведь когда дивизии вермахта отправлялись завоевывать их степные просторы, никто не давал и ломаного гроша за жизнь представителей этой низшей расы, этих убогих славян, пораженных гангреной кровавой революции. Все были твердо уверены, что немецкие танки совсем скоро своими гусеницами проедутся по красному флагу с серпом и молотом. Во время митингов, задававших ритм их жизни, руки решительно вздымались вверх, и возглас «Зиг хайль!» выкрикивали с тем же рвением, что и в солнечные дни октября 1938 года, когда судетские немцы[18] примкнули к Рейху.

Прошли месяцы. Письма от солдат приходили все реже, и, несмотря на триумфальные сводки, передаваемые по радио, женщины научились читать между строк. Русская зима была безжалостна. Ханна и ее подруги осознали, что их братья, женихи и мужья не только мерзли, но и голодали. Вслед за бесконечно откладываемыми увольнительными объявленная было победа постепенно таяла в воздухе, пока не превратилась в мираж, — в нее уже никто не верил.

А потом случилось невообразимое… Зародившись среди озер и плодородных равнин Восточной Пруссии и Померании, с приходом первых беженцев, временно разместившихся на площадях и под навесами вокзалов, протяжный стон постепенно разносился по стране. Он докатился до Габлонца и соседнего городка Варштайн, где Ханна слушала новости, припав ухом к радиоприемнику, чтобы оградить больную мать от плохих вестей.

«Русские идут…» Старики и дети были мобилизованы для рытья окопов; матери семейств облачались в серо-зеленую униформу и брали в руки автоматы или противотанковые ружья; тринадцатилетние мальчишки натягивали на себя солдатские шинели, путаясь в длинных полах, и набивали соломой круглые каски, сползавшие на глаза.

Как и все остальные, Ханна испытывала ужас при мысли о полчищах русских, заполоняющих улицы Германии, жаждущих отмщения, этих чудовищ с монгольских равнин, вдохновленных злобной пропагандой Ильи Эренбурга[19], которую транслировали по радио: «Немцы — не люди». Однако же не советский солдат грубо схватил ее, не русский мужчина оскорбил, назвав «грязной нацистской шлюхой», «немецкой сволочью», и боль была такой невероятной, такой ошеломляющей, что она не понимала, как можно было не умереть на месте, как можно было лежать распятой, чувствуя, что разрываются твои внутренности, но оставаться в сознании. Она понимала, что валяется в грязи с распухшим лицом и окровавленным телом, получая презрительные пинки сапогом, словно бродячая собака.

По правде говоря, порой она даже жалела, что русские офицеры не появлялись в городе почаще, чтобы навести порядок.

Что касается Лины, одному Богу было известно, что с ней теперь стало. Когда по радио объявили о капитуляции, полька медленно поставила тарелку, которую мыла в раковине, развязала свой фартук и уронила его на пол, а потом повернулась к Ханне. Под густыми бровями ее взгляд был странно неподвижен. Они были знакомы около шести лет, с тех пор как Лину привезли работать на их семью, однако теперь Ханна поняла, что они совсем не знали друг друга.

Кухонные часы отсчитывали минуты, которые казались бесконечными. Прислонившись к печке, Ханна стояла без сил, с учащенно бьющимся сердцем. Лина обогнула длинный деревянный стол, двигаясь словно автомат. Хрупкая женщина неопределенного возраста, с красными руками и выпирающими из-под кожи костями, сделала странное движение губами, прежде чем плюнуть ей в лицо.

Дрожащей рукой Ханна вытерла щеку. Лина взяла несколько картофелин, остававшихся в мешке, и ушла. Ханна не вымолвила ни слова. Спустя несколько минут она нашла в себе силы пересечь кухню и закрыть входную дверь на ключ.

Она уже давно придумала, как объяснить своей матери, куда пропала польская служанка, но объяснения не потребовались, так как пожилая женщина становилась все более рассеянной. Иногда она просыпалась после тяжелого послеобеденного сна и звала Андреаса, сетуя на отсутствие сына и проклиная его за то, что он ее бросил. Что можно было так долго делать в этой стекольной мастерской? Конечно, он талантливый гравер, но никто не имеет права нещадно его эксплуатировать. Он даже перестал приходить на воскресные обеды, нарушая приличия! Ханна бросала печальный взгляд на этажерку, где стоял гравированный кубок, увенчавший годы учебы Андреаса в Технической школе Штайншёнау, а также ваза, за которую он получил высшую награду на Всемирной выставке в Париже в 1937 году. Она не могла спокойно смотреть на его изящную и трогательную работу «Девушка в лунном свете» — сердце ее сжималось от тоски.

Ханна старалась успокоить мать, напоминая ей, что Андреас не работает в стекольной мастерской с тех пор, как его мобилизовали, что теперь он солдат, как и все мужчины, и вот уже несколько лет не распоряжается своим временем. Чаще всего пожилая женщина просто отворачивалась, считая, что дочь говорит так ей назло. После этого начинались бесконечные упреки: то суп был недосолен, то вообще еда отвратительна, то кровать неудобна, то в комнате душно или холодно… С тех пор как закончилась война, Ханна только и делала, что подбадривала ее, но ситуация становилась все более драматичной, и она не знала, сколько еще сможет лгать матери.

— Ну что ты, мама, не волнуйся. Я просто пойду посмотрю, что можно получить по нашим карточкам. Я быстро.

— Будь осторожна, малышка, долго не задерживайся, — прошептала мать, похлопывая ее по руке.

Ханна грустно улыбнулась. Эти наставления относились к другой эпохе, когда жизнь шла по строгим правилам, когда следовало подчиняться родителям, школьным учителям, руководителям Рейха и молодежных организаций, фюреру.

Теперь настали новые времена. Бесполезно было прятаться на чердаке в надежде, что беда пройдет мимо. Насилие процветало. Было известно, что большевики не гнушались ни десятилетними девочками, ни старыми женщинами, и многие потом умирали от истязаний. Сосед, вернувшись из военного госпиталя, убил свою жену и двоих детей, после чего покончил с собой. Она хорошо помнила этих ребятишек, весело игравших на улице… Нет, она, конечно, не будет долго задерживаться, а также разговаривать с незнакомцами, ведь она хорошо воспитанная девочка!

У подножия лестницы выстроились по стойке «смирно» четыре потертых чемодана, перетянутых ремнями. Она выполнила инструкции, вывешенные на улице, где большими красными буквами было написано: немецкому населению предписывается подготовиться к эвакуации, которая начнется в пять часов следующего утра. Власти разрешали взять с собой лишь двадцать пять килограммов багажа на человека. Ключ от дома следовало вынуть из замочной скважины, привязать бечевкой к дверной ручке, а входную дверь опечатать. Когда молодая женщина ознакомилась с этими педантичными указаниями, зная, что в это время миллионы людей, изгнанные из своих домов, скитаются по дорогам, она подумала, что человек поистине обладает душой бюрократа и поступки его жестоки и бессмысленны.

Внезапно она почувствовала приступ тошноты и подбежала к кухонной раковине. Ее желудок выворачивался наизнанку, а горло обожгла желчь. Это было неудивительно, ведь она почти ничего не ела последние несколько дней. Опершись на край раковины, наклонив голову, она подождала, пока приступ закончится, затем вытерла лицо полотенцем.

В зеркале в прихожей бледная незнакомка с поджатыми губами недоверчиво и встревоженно смотрела на нее своими голубыми глазами. Она подняла руку и коснулась синяка под глазом, который уже начал желтеть. Заострившееся лицо выражало страх, покорность. Даже хуже — безропотность. Ханна спросила себя, сможет ли она когда-нибудь привыкнуть к своему новому лицу.

Она убедилась, что из ее кос, туго скрученных на затылке, не выбивается ни одна прядка. Конечно, ей следовало бы обрезать волосы. Они были слишком густыми и светлыми, бледно-золотистого оттенка, было очень сложно ухаживать за ними… Но она не решалась это сделать. Несколько лет назад, а может быть веков, если это вообще не было сном, влюбленный юноша, гладя их, утверждал, что никогда не видел ничего красивее.

Боже мой, Фридль… Ее жених погиб в бою, в одном из первых сражений в России. Ему было двадцать лет, как и ей. От него осталось лишь несколько писем с застенчивыми признаниями и фотография, где он стоит в униформе вермахта, в пилотке, надвинутой на глаза. Этот потрепанный снимок она спрятала — рука не поднялась его сжечь вместе с другими вещами, напоминавшими о Третьем рейхе: портретом Адольфа Гитлера, полосками ткани с приветственными надписями и флажками со свастикой. Со смешанным чувством страха и облегчения она бросала в огонь свои значки, членские билеты и униформу Лиги немецких девушек.

Ханна взяла корзину, стоявшую возле двери, надела на левую руку белую повязку и проверила, чтобы ее ширина составляла предписанные пятнадцать сантиметров. Несколько дней назад двое солдат чешской освободительной армии били мужчину палками до тех пор, пока он не упал с окровавленным лицом, с оторванным ухом, и лишь за то, что размеры его повязки не соответствовали требуемым.

Выйдя на улицу, она поспешно перешла на шоссе. Отныне немцам было запрещено ходить по тротуарам. Накануне ей пришлось сдать в мэрию свой велосипед и радиоприемник. Такие вещи у немцев конфисковывали. Сутулясь, она быстро пошла вперед, стараясь не смотреть на лоскуты белой ткани, висевшие на окнах. Сразу после поражения новые власти порекомендовали жителям сделать это, и теперь грабителям стало еще проще находить немецкие дома.

Она завернула за угол, торопясь дойти до дома Лили, единственного человека, которому она пока доверяла, несмотря на то что ее кузина пребывала в еще большем замешательстве, чем она. Лили пообещала раздобыть ручную повозку, на которой они могли бы везти мать Ханны.

«Четыре чемодана… — занервничала она. — Это безумие! Я не смогу их унести. Какая я идиотка! Двух вполне хватило бы. Но как знать, что нужно взять с собой? Я положила теплые вещи и одеяло для зимы. Один Бог знает, где мы окажемся… Еще еды на несколько дней. И альбом с фотографиями, потому что иногда мне кажется, что я могу забыть, как выглядит отец… Главное, чтобы все это поместилось в повозку. Мама весит совсем немного. Нет, без всего этого нам не обойтись. Мы и так все оставляем здесь: мебель, картины, разные безделушки… Нам запретили брать с собой любые ценности, сувениры, документы на имущество… А мама до сих пор ничего не знает. Но как ей сказать? Такое потрясение может ее убить. Тем не менее придется с ней сегодня поговорить. Может, Лили придет со мной и поможет смягчить удар?»

Поглощенная своими мыслями, Ханна незаметно вышла на площадь перед мэрией. Двигаться дальше ей помешала толпа. Пятеро мужчин, трое из которых были в военной форме, и женщина в светлом платье сидели за деревянным столом, на котором лежали фуражка и кожаная сумка. У их ног виднелся официальный портрет Гитлера. В нескольких метрах от него на коленях стоял мужчина в разорванной рубашке, обнажающей его тщедушное тело. Повязка с буквой «N» на руке означала, что он немец. Небольшие очки в металлической оправе, криво сидевшие на носу, придавали ему вид студента, хотя в его волосах уже пробивалась седина. Двое партизан с сигаретами в зубах стояли возле него, небрежно держа в руках автоматы.

— Что здесь происходит? — взволнованно спросила Ханна у стоявшей рядом пожилой женщины.

— Это народный трибунал, — тихо ответила незнакомка. — Они только что начали.

— Начали что? Я не понимаю.

— Судить немцев, что же еще! — Женщина горько усмехнулась. — Вы же знаете, что мы все виновны, все до последнего. Бенеш[20] сам так сказал! Он утверждает, что это из-за нас было принято Мюнхенское соглашение, а потом началась война. Они заставят нас за это заплатить, вот увидите! Заплатить кровью! Нас выгонят вон, заберут наши дома, наших женщин, наши фабрики… А дети уже мертвы, вы слышите меня? Оба моих сына мертвы… Мой муж мертв… А моя дочь… Да лучше бы она тоже умерла!

Она схватила Ханну за руку, придвинулась к ней так близко, что молодая женщина почувствовала на щеке брызги слюны.

— Они истребят нас всех до последнего. Мы все виновны. Никто нам не поможет… Даже американцы. Сталин сказал, что мы вне закона. Жизнь немца сегодня не стоит и ломаного гроша. Нас убьют как собак. Собак, если их любят, хоронят. А мы подохнем и будем где-нибудь валяться, это я вам говорю…