— Если проговоришься — тебе не жить. Но есть люди, которые болтать не станут. Ты — такой человек.

— Спасибо за доверие, но я вовсе не стремлюсь овладеть какой-то информацией. Ни сейчас, ни в будущем.

— Знаю. Ты бы из меня ни одной запятой не вытянул, если б я сам не хотел ее тебе дать. Говорю же, хочу чтобы ты знал, с кем имеешь дело. Кто я теперь и кем был раньше. Я переменился, ты это понял? Я проделал длинный путь. Длинный, черт возьми, путь. Не всю же жизнь шпаной быть!

— Я понимаю, что ты хочешь сказать.

— Думаю, понимаешь. Слушаешь ты неплохо. Людям надо, чтобы их слушали.

— Я за это деньги получаю.

— Сейчас не о деньгах речь. Я не о том.

— А я о том. Такой, как я, покупается и продается. Поэтому я и изучал законы. Я слушаю не за бесплатно. Большей частью. Бывает, правда, я слушаю по причине, которая к деньгам не относится. Ты-то имеешь в виду именно этот случай, я знаю.

— И я знаю, что ты знаешь, сукин ты сын. Знаю с того самого вечера, когда ты раскусил Джолсона. Я знаю, что говоришь ты на моем языке. Поэтому я и послал тогда тебе ящик виски.

— Какой же ты прозорливый.

— Еще бы. А что это слово значит?

— Тебе знать не обязательно.

— А не много ли ты на себя берешь, сморчок судейский?

Но слова эти он произнес со смехом.


Мои воспоминания о первых днях Джека в Европе похожи на почтовые открытки с видами. На первой он спускается с «Бельгенланда» в сопровождении двух вежливых, но нервных бельгийских жандармов в погонах и в эффектных, похожих на ведра картузах. Он рассчитывал улизнуть с корабля в одиночестве и встретиться с нами позже, однако услужливые пассажиры показали на него полицейским, и те задержали его у трапа.

Джек за ними последовал, однако не обошлось без словесной перебранки, в которой он стойко, с невинным видом профессионального мошенника отстаивал свои права американского гражданина. На этой «открытке» Джек — в бежевом костюме и в белой шляпе, полицейский держит его за левый локоть, чуть отведя его в сторону. Сам полицейский идет чуть сзади, второй же, офицер, держится поодаль, так, словно он тут ни при чем. Первое, что бросается в глаза, — это головные уборы: полицейские картузы и широкополая белая шляпа Джека. Полицейские отвели негодующего гангстера в авто, посадили на заднее сиденье, а сами сели по бокам. Вокруг собралась небольшая толпа. Проехав по набережной, машина свернула за угол — навстречу целой армии, готовой встать на защиту Фландрии от боша-бутлегера. Целые поля алых маков и кресты на надгробиях встали плечом к плечу, чтобы дать захватчику достойный отпор. Поодаль стояли четыре бронетранспортера, а также шесть машин, таких же, как та, в которую посадили Джека; в каждой — по четыре человека, и еще как минимум полсотни патрульных, вооруженных дубинками или винтовками.

Вот какую угрозу представлял собой Джек. Бельгию мы покинули на следующий день — «эти хамы», как назвал их Джек, приняли наконец решение: Джек должен выехать из страны на поезде. Местом назначения Джек избрал Германию, и мы купили билеты. Американское посольство, как говорится, палец о палец не ударило, и Джека вывезли на границу в район Аахена, где бельгийская полиция осталась позади, а ее сменила немецкая Polizei.[30]

Открытка номер два: Джека держат за руки двое дюжих немцев в штатском, а он повернулся ко мне, лицо искажено злобой, кричит: «Черт возьми, Маркус, достань мне адвоката!»


Вместо того чтобы отдать деньги Красавчику Уилли, Джек передал сто восемьдесят тысяч мне — часть зашив в пояс, от которого у меня сразу же начались рези в желудке, а часть вложив в томик моего Эрнеста Димне «Искусство думать», откуда мы предварительно вырвали большую часть страниц. В книге я спрятал тридцать тысяч тысячными купюрами, а саму книгу положил в карман клетчатого спортивного пиджака, где она пролежала до самого Олбани. Деньги, которые не уместились в книгу и в пояс, мы сложили в сверток и припрятали в потайное отделение чемодана, предназначенного для провоза драгоценностей. И чемодан этот тоже достался мне.


Полиция тем временем упорно продолжала зондировать дно в озерах по всему Катскиллу, пренебрегая разумным советом осмотреть участок дороги длиной в шесть миль возле Соджертис, который заасфальтировали на следующий день после исчезновения Чарли.

В доме Джека был обыск. Алиса куда-то подевалась. Обрез и винтовку, найденные в чулане, конфисковали. В доме полицейские застали полураздетого Фогарти с пышногрудой (и тоже полураздетой) официанткой из Катскилла.

Жизнь продолжалась.


Я заметил, что от Джека в какие-то минуты, когда, например, он стоит в тени, словно исходило свечение. Вероятно, я и сейчас не в своем уме, ибо хорошо помню, что свечение это усилилось, когда Джек сказал, что я должен иметь при себе пистолет для самозащиты (на самом-то деле, чтобы защищать его собственные деньги). Он протянул мне пистолет, но я отказался.

— Деньги я возьму, — сказал я, — но защищать их не стану. Если ты боишься, что у меня они не будут в безопасности, отдай их графу, пусть везет деньги домой он.

Что же до исходившего от Джека свечения, то я где-то читал о попытках доказать, что в этом феномене нет ничего мистического. Ученые утверждают, что им удалось сфотографировать энергию, исходившую от цветов и листьев. Сначала они фотографировали живые цветы, а потом срезали их и фотографировали вновь и вновь в процессе умирания. По мнению ученых, интенсивный свет, излучаемый живым цветком или листьями, и есть энергия, и по мере высыхания растения его свечение постепенно тускнеет, пока наконец не прекращается вовсе.

Я уже говорил об энергии, которую излучал Джек в то памятное воскресенье в Катскилле. Свечение явилось лишним доказательством этой энергии, что в конечном счете убедило меня: в действительности миром правят вовсе не таланты, а энергетики. В результате одиночества или поражения некоторые впадают в меланхолию, даже в кататонию, распространенным симптомом которой является неподвижность. Джек же, несмотря на участившиеся поражения и одиночество, был неудержим: с раздражением реагировал на удары судьбы, пытался как мог убеждать, подкупать, улещивать, угрожать. В Аахене он пустился в спор с немецкими полицейскими: да, говорил он, зовут меня так же, как и знаменитого гангстера, но мы — разные люди. Когда же ему не поверили, он, поразив всех, исполнил в проходе вагона первого класса настоящий индейский танец. Вот она, творческая мощь негодующего лжеца!

Надев пояс с деньгами, я тоже ощутил — хорошо это помню — небывалый прилив энергии, которая хранилась до времени в тайниках моей психики. Из стороннего наблюдателя я превратился в соучастника — и последствия этого превращения оказались самыми неожиданными. Я испытал потребность напиться, расслабиться, что и сделал.

В баре я обнаружил женщину, за которой приударил пару дней назад, и уговорил ее спуститься ко мне в каюту. Меня охватил такой приступ желания, что я не стал раздевать ни ее, ни себя, а просто задрал ей платье, приспустил трусы и, не дав ей даже лечь, вошел в нее, порвав до крови и ее, и себя. Я даже не знал, как ее звали. Не помню ни цвета ее волос, ни черт лица, ни слов, которые она говорила, — зато в память навечно врезался ее лобок, цвет волос на лобке, его форма — в то мгновение, когда я его штурмовал.


Никто, даже Красавчик Уилли, не мог заподозрить, что Несметные Богатства припрятаны у меня. Когда мы ехали в поезде из Бельгии в Германию, я, словно бы невзначай, задал Красавчику этот сакраментальный вопрос.

— Кстати, — спросил я, когда мы сидели в баре и выпивали, — Джек так и не отдал тебе деньги Бьондо?

Красавчик пристыженно, по-собачьи взглянул на меня, в эту минуту он весь как-то сник, поблек, с него разом сошли весь лоск и красота — мелкий жулик, и только.

Берлинского адвоката, с которым я связался, когда Джека задержали в Ахене и посадили на четыре дня в тюрьму, называли Шварцкопфом[31] с легкой руки одного немецкого детектива, который испытал к Джеку симпатию и говорил с ним по-английски, называя его der Schack,[32] странной кличкой, закрепившейся за ним в немецкой прессе. (Французы называли его «Джек-мсье-Дьяман, а итальянцы — «Джованни Дьяманте»,[33] для англичан же он был «Пройдохой Джекки»).

Шварцкопф оказался одним из самых крупных берлинских юристов, ведущих уголовные дела, однако и ему не удалось отложить высылку Джека хотя бы на день. Не удалось ему и посадить Джека на пароход, который отплывал из Бремена и на который я уже заказал нам с Джеком билеты. Когда выяснилось, что Германия — «не проходной двор», на пароходе тоже сказали «нет».

Джек тем не менее с поражением не смирился и, заплатив Шварцкопфу тысячу долларов, уполномочил его подать в суд на немецкое правительство за дурное обращение и издержки, а также «дать кому надо», чтобы иметь возможность, когда страсти улягутся, вновь приехать в Германию. Джек не сдавался даже в тех ситуациях, когда любой на его месте прекратил бы сопротивление.

В сад с пальмами бременского отеля, где остановился Джек, Шварцкопф пришел не один; он привел своего племянника, молодого полупьяного драматурга по имени Вейссберг, который, в свою очередь, привел уличную (уличней не бывает) девицу, неопрятную шлюшку с маленькой грудью, без лифчика и со жвачкой во рту, — за все время шлюшка произнесла лишь три слова — в самом конце беседы она погладила шелковистые черные усы Вейссберга и назвала его «Mein shӧner Scheizekopf».[34]

Вейссберг был автором нашумевшей пьесы из жизни берлинских грабителей, сводников и воров, однако с преступником столь высокого ранга, как Джек, ему прежде встречаться не доводилось, и он упросил Шварцкопфа их познакомить. Скрипач и аккордеонист исполняли Штрауса, который идеально соответствовал атмосфере сада с пальмами, а мы сидели под открытом небом и пили шнапс и Dunkelbock.[35] Столики были небольшие, и Красавчик Уилли и граф (на этот раз при пистолетах были оба) сидели, как в свое время Фогарти и Гусь, отдельно от нас. Джека, как и расположившихся вокруг немецких аристократов, отличало тонкое классовое чутье.

В подавленном настроении Джек пребывал потому, что получил отказ плыть первым классом, — так, во всяком случае, казалось мне. Однако я ошибался: его заботили куда более серьезные вещи. Свою неспособность проследить ход его мыслей я объясняю тем, что он скрывал их и от себя самого. В конечном счете вывел его из себя Вейссберг. Начал он с вопросов, которые, при всей своей проницательности, мало чем отличались от тех, что задавали Джеку газетчики.

— Герр Брильянт, сеть ли в преступном мире люди с совестью?

— Я не знаю преступного мира. Я всего лишь бутлегер.

— Что вы думаете об умышленном убийстве?

— Стараюсь его избегать.

— Я знаю людей, которые украдут, но калечить человека не станут. Я знаю людей, которые могут искалечить, но не убить. И наконец, есть люди, которые могут убить — но под горячую руку, а не умышленно. Такова, по-вашему, моральная структура преступного мира?

Судя по всему, вопрос Джеку понравился. Возможно, он думал над ним много лет, но никогда не формулировал его так точно. Он подмигнул драматургу, который говорил, не выпуская сигареты изо рта; пепел падал, куда придется: на грудь или в шнапс, а иногда, когда Вейссберг шмыгал носом, — и на пол. «Наверняка позаимствовал эти повадки у представителей преступного мира», — подумал про себя я.

— Всегда найдется кто-нибудь, кто сделает грязную работу за вас, — глубокомысленно заметил Джек.

— Но каков ваш предел? Есть ли что-то, чего даже вы не сделаете?

— Не было такого, чего бы я ни сделал как минимум дважды, — ухмыльнулся Джек. — И сплю после этого, как сурок.

— Wunderbar![36] — Вейссберг откинулся на стуле и выбросил верх руки, словно желая этим жестом сказать: «Эврика!»

Все замолчали. Мы слушали вальсы Штрауса, пили «законный» алкоголь и следили за тем, как драматург, молча, с улыбкой, переваривает услышанное. Наконец он смахнул с губы то, что осталось от сигареты, и придвинулся к Джеку.

— С удовольствием бы написал пьесу о вашей жизни, — начал он. — Я хочу приехать в Америку и пожить с вами. Мне безразлично, что будет происходить в вашей жизни, и я не удивлюсь, если вы убьете меня, решив, что я доносчик. Я хочу видеть, как вы едите и дышите, спите и работаете, как вы торгуете спиртным, воруете, грабите и убиваете. Я хочу быть свидетелем всего этого и написать великую пьесу, и я все отдам вам: всю славу, все деньги. Я хочу только одного — воплотить свою старую мысль, что между великим художником, великой шлюхой и великим преступником есть сходство. От великого художника остается его творчество, великая шлюха живет в памяти благодаря колоссальной чувственной удовлетворенности, которая надолго переживет любовную связь. У любви — своя красота, у искусства — своя. Шлюха — это извращение любви, подобно тому как искусство — это изысканное извращение реальности. И для шлюхи, и для художника награда — это деньги и слава; чем больше славы и денег, тем выше награда. Но и великий преступник — это ведь тоже извращение, отклонение от нормы, это готовность переступить через самые высокие моральные барьеры (а что такое мораль для шлюхи, для художника?). И художник, и шлюха, и преступник целиком отдаются своей профессии. Все трое, добившись признания, отличаются от толпы изысканным стилем поведения. В самом деле, что отличает великого преступника от притаившегося в кустах бандита? Великую шлюху от рядовой потаскухи? Только стиль. Да, герр Брильянт, да! Две вещи — самоотречение и стиль! Эти две вещи делают вас великим, сделают меня великим! Вот почему мы пьем сейчас вместе в этом изысканном отеле, вот почему слушаем эту изысканную музыку, пьем этот изысканный шнапс!