Он достиг того душевного состояния, которое более или менее известно каждому и во время которого человек спрашивает сам себя: к чему мы стремимся? Зачем мы родились? Какая польза от нашего существования? Почему мы должны быть (как в большинстве случаев оно и происходит в действительности) только вьючными животными, обремененными непосильной ношей, под тяжестью которой сгибаются наши бедные спины? Могуществен или беспомощен Господь? Если могуществен, то почему Он не дает нам жить спокойной жизнью, вместо того чтобы подвергать нас огорчениям и напастям и затем допустить гибель от несчастий? Все это старые вопросы, которые не следует и затрагивать, чтобы не вызвать насмешек со стороны окружающих. Кто знает, может быть, эти окружающие и правы. Во всяком случае, приятнее любоваться мрамором гробницы, нежели заглянуть внутрь ее. И все же эти вопросы напрашиваются сами собой, когда мы остаемся наедине с обломками разрушенных надежд и воспоминаниями о дорогих усопших и мысленно сравниваем закат солнца с собственной судьбой. Нельзя вечно любоваться красивой внешностью гробницы — крышка может всякую минуту соскользнуть, и тогда мы увидим то, что было от нас скрыто. Впрочем, все зависит от расположения духа. Некоторые в состоянии, говоря метафорически, с трубкой в зубах острить над смертным ложем лучших своих друзей или над своим собственным. Дай Бог всякому такое расположение духа — от него становится куда веселее на белом свете!

К этому времени лошадей уже накормили, и Мути насильно совал остатки сена им в рот. Грозный свет зари погас, и ночь вступила в свои права, постепенно захватывая все большее пространство. К счастью для путников, ярко светил месяц, и при его бледном сиянии Джону удалось благополучно проехать еще несколько миль. Он продолжал свой опасный путь, пока наконец к одиннадцати часам вечера вдали не замелькали огни Хейдельберга и не наступила минута, когда должен был окончательно решиться вопрос о дальнейшем путешествии Джона. Само собой разумеется, ничего больше не оставалось, как попытаться проскользнуть незамеченным. Он уже переправился вброд через лежавшую на его пути маленькую речку и тут только заметил фургон, вокруг которого суетились какие-то люди с фонарями. Мгновенно в его уме мелькнула мысль, что это должен быть не кто иной, как епископ, задержанный бурами. Едва Нил успел поравняться с фургоном, как он двинулся вперед, а в следующую минуту послышался громкий окрик часового и Джон увидел направленное на него дуло ружья.

— Кто идет?

— Друг! — отвечал веселым голосом Джон, хотя на душе у него было далеко не весело.

Последовало молчание. В это время часовой позвал товарища, который подошел и позевывая начал говорить ему что-то по-голландски. До слуха Джона явственно долетели слова «секретарь епископа», и это натолкнуло его на блестящую мысль.

— Кто вы такой, господин англичанин? — сурово спросил вновь подошедший по-английски и поднес к лицу Джона фонарь, чтобы получше его разглядеть.

— Я секретарь епископа, сэр, — кротко отвечал Нил, стараясь принять вид смиренного священника, — и я спешу за ним в Преторию.

Человек, державший в руке фонарь, еще раз внимательно на него посмотрел. К счастью, Джон был одет в темного цвета плащ и носил на голове черную шляпу, похожую на священническую, ту самую, которая была прострелена Фрэнком Мюллером.

— Да, пожалуй, это священник, — заметил один из них, обращаясь к другому, — посмотри, он и одет-то старой вороной! А как значится в пропуске дядюшки Крюгера? Сколько должно было проехать повозок, одна или две? Помнится, одна.

Собеседник его почесал за ухом.

— Кажется, две, — отвечал он. Он не хотел сознаваться перед товарищем, что не умел читать. — Да, наверное, там говорилось о двух фургонах.

— Не лучше ли послать спросить к дядюшке Крюгеру? — предложил первый.

— Дядюшка Крюгер теперь спит, и он бывает очень недоволен всякий раз, когда его разбудят, — отвечал второй.

— В таком случае оставим проклятого проповедника до утра.

— Бога ради, отпустите меня, господа, — кротко обратился к ним Джон, — мне придется говорить завтра проповедь в Претории и ходить за ранеными и умирающими.

— Да, да, — заметил первый, — скоро в Претории будет довольно-таки много раненых и умирающих. С ними случится то же, что и со всеми роой батьес в Бронкерс Сплинте. Господи, что это была за картина! Но ведь к ним же едет епископ — стало быть, вы пока не нужны. Вы можете остаться с нашими ранеными, если только роой батьес ухитрятся подстрелить хоть кого-либо из нас. — После этого он знаком пригласил Джона выйти из фургона.

— Стой! — воскликнул его товарищ, — Тут, кажется, привешена корзина с провизией. Нужно ею воспользоваться. — С этими словами он вынул из-за пояса нож и перерезал веревки, поддерживающие корзинку. — Этого нам хватит по крайней мере на неделю, — заметил он с хохотом, которому вторил и его товарищ.

— Ну что, отпустим старую ворону, что ли? — спросил первый.

— Если мы его не отпустим, — отвечал его второй, — то должны будем тащить штаб-квартиру к дядюшке Крюгеру, а я хочу спать. — При этих словах он зевнул.

— Пусть едет, — подытожил первый. — Мне кажется, ты прав. В пропуске говорится о двух фургонах. Ну, проваливай, проклятый проповедник.

Джон не стал дожидаться повторного предложения и стегнул лошадей.

— Я думаю, мы поступили правильно, — заметил часовой, державший в руке фонарь, между тем как фургон уже катился дальше по дороге, — хотя с другой стороны я не убежден, что это духовное лицо. Меня так и подмывает пустить ему пулю вдогонку. — Его товарищ, которого уже клонило ко сну, не отвечал, и разговор прекратился.

Легко представить себе бешенство Фрэнка Мюллера, командовавшего передовым отрядом, когда было донесено, что мимо Хейцельберга ночью проследовал фургон, запряженный четырьмя серыми лошадьми по всем приметам принадлежавший его врагу Джону Нилу, об отъезде которого из Муифонтейна в Преторию Мюллер уже знал.

Обоих часовых он предал военному суду, который и отправил их на фортификационные работы на все время восстания. С тех пор они не могут слышать имени священника без того, чтобы не придти в исступление и не разразиться богохульственными словами.

Отстав минут на пять, если не больше, Джон решил наверстать потерянное время и нагнать фургон, в котором, по его предположению, ехал епископ. У его преподобия в пути также произошла маленькая задержка — оборвались постромки. Не случись этого, самозваному священнику никогда не удалось бы проехать по крутым улицам Хейдельберга. Весь город был заставлен телегами и заполнен спящими бурами. Над одной группой телег и палаток развевался трансваальский флаг, на котором виднелось изображение капского фургона и вооруженного бура. Очевидно, это и была штаб-квартира триумвирата. Вдруг фургон, ехавший впереди, был остановлен часовыми, последовал непродолжительный разговор, после которого повозка двинулась дальше, а за ней беспрепятственно проследовал и капитан Нил. Труден и опасен был этот переезд по улицам Хейдельберга. Джон каждую минуту ждал, что вот-вот его остановят и безжалостно поведут на виселицу. Лошади были сильно утомлены и невольно останавливались перед каждым домом. Тем не менее оба фургона благополучно проехали через весь город, но у заставы были вновь задержаны двумя часовыми. Передний пустился далее, но Джону на этот раз посчастливилось меньше.

— В пропуске сказано об одном фургоне, — заметил первый.

— Да, да, об одном фургоне, — подтвердил второй.

Джон вновь принял вид смиренного служителя церкви и рассказал бесхитростную историю, а так как ни один из часовых не понимал по-английски, то оба отправились к повозке, стоявшей невдалеке, в пятидесяти ярдах, чтобы привести переводчика.

— А теперь, баас, — шепнул зулус Мути, — спасайтесь, гоните лошадей как можно скорее.

Джон воспользовался советом и ударил по лошадям. Четверка понеслась и пробежала с сотню ярдов, прежде чем оба часовых сообразили, в чем дело. Затем они принялись кричать и пробовали было пуститься вдогонку, но скоро и фургон, и лошади скрылись в ночной темноте.

Джон и Мути не жалели кнута и спешили в Преторию по каменистой дороге, постепенно поднимавшейся в гору. Догнать епископский фургон им так и не удалось. Около полуночи скрылся месяц, и они Должны были взбираться в гору в полной темноте. В самом деле, стояла такая темень, что Мути пришлось выйти из фургона и вести Уставших лошадей, из которых одна то и дело валилась с ног от Усталости и подвергалась за это жестоким, ударом кнута. Один раз Фургон едва не опрокинулся, а в другой раз чуть не свалился в пропасть.

Таким образом путешествие продолжалось до двух часов ночи когда Джон наконец убедился, что лошади не в состоянии ступить вперед и шагу. В это время он находился вблизи какой-то маленькой речки, протекавшей в шестнадцати милях от Хейдельберга, и, сойдя с повозки, напоил лошадей и задал им корму. Одна из них тут же свалилась, не дотронувшись до пищи, — явный признак крайнего изнеможения; другая ела лежа. Остальные две пока чувствовали себя относительно хорошо. Потянулись долгие, томительные часы в ожидании рассвета. Мути заснул, но Джон не решился последовать его примеру. Единственное, что он сделал, это поел сушеного мяса с хлебом и запил ромом с водой, после чего уселся в фургон и с ружьем в руках стал дожидаться зари. Наконец давно желанный рассвет озолотил всю восточную половину неба, и Джон поднялся еще раз, чтобы покормить лошадей. Тут опять возникло затруднение. Лошадь, ослабевшая настолько, что была не в состоянии дотронуться до пищи, явно не могла везти фургон, больную же лошадь привязали сзади. Затем Джон отправился дальше.

К одиннадцати часам он достиг постоялого двора, известного под именем гостиницы Фергюссона и расположенного в двадцати милях от Претории. Гостиница была совершенно пуста, если не считать пары кошек и дворовой собаки, ибо все прочие ее обитатели бежали. В этой-то гостинице Джон выпряг лошадей и дал им весь оставшийся у него запас корма, после чего снова пустился в путь. Дорога была ужасна, кроме того, Джон знал, что вся местность вокруг населена бурами. К счастью, он не встретил ни одного. Четыре часа потребовалось для того, чтобы проехать отрезок в двадцать миль. Подъезжая к Претории, он завидел на расстоянии шестисот ярдов двух человек верхами, ехавших по обрывистому склону горы, возвышавшейся в стороне от дороги. Сперва ему показалось, будто они собираются спуститься в долину, но вдруг всадники переменили первоначальное намерение и слезли с лошадей.

Пока он размышлял, что бы это значило, на том месте, где стояли всадники, показался один белый дымок, а затем и другой. Почти в ту же минуту он услышал над головой свист и был осыпан облаком пыли, поднятой с земли каким-то ударившимся в нее предметом. Очевидно, всадники стреляли в него.

Он не стал более медлить, припустил лошадей и, прежде чем стрелявшие могли снова зарядить ружья, скрылся за выступом горы.

Вскоре перед ним открылась картина самого прелестного города в Южной Африке, с его красными и белыми домиками, с его группами высоких деревьев и длинными заборами из цветущих роз. Весь город утопал в зелени и был ярко освещен лучами полуденного солнца. В груди Джона зашевелилось чувство благодарности и благоговения перед Создателем. Он знал, что теперь в безопасности, и потому, желая дать лошадям отдохнуть, решил проехать шагом мимо живописных холмов и среди зеленых полей те немногие мили, которые еще отделяли его от Претории. Влево от него виднелись тюрьма и временные бараки, а вокруг них расположились сотни повозок и палаток, к которым он и направился. Очевидно, город был пуст, его жители переселились в лагерь. Не доезжая с полмили до этого лагеря, он заметил пикет ехавших ему навстречу солдат, а за ним разношерстную толпу пеших и конных.

— Кто идет? — окрикнул его часовой на родном английском языке.

— Друг, который необычайно рад вас видеть, — отвечал он с тем оттенком игривости, с каким говорим все мы, когда чувствуем, что тяжелый груз наконец свалился с наших плеч.

Глава XVI

Претория

Джесс была далеко не счастлива в Претории. Люди, которые после долгой и упорной душевной борьбы решили пожертвовать собой ради других, всегда испытывают реакцию, столь же неизбежную, как и смена дня ночью. Иное дело отречься от своего счастья и всех радостей жизни, и иное дело влачить грустное одинокое существование. Мысль о самопожертвовании поддерживает нас еще некоторое время, но мысль эта постепенно слабеет. Со всех сторон нас окружает как бы непроницаемая броня, и мы чувствуем себя одинокими, отвергнутыми от внешнего мира. Наступает ночь, беспросветная, безотрадная. С последним мы, пожалуй, еще можем примириться, ибо сознаем неизбежность судьбы и ее всесокрушающую руку. Земля ведь не ропщет в то время, когда от нее удаляется солнце, она спит.