Отношения с капраном второй камеры у меня не сложились сразу же, стоило переступить порог. Все кровати к моменту моего прибытия, разумеется, были уже заняты, и сорок обросших потных мужиков не горели желанием уступать мне койку.

Пришлось их убедить, что я не собираюсь спать на полу.

На вымытом после завтрака полу всегда множились окурки. Их бросали прямо на пол, который мыли дважды в день — перед сном и после завтрака, пока заключенных выводили во двор.

Воздух в камере в любое время суток был сухим и едким, из-за постоянного курева дешевых самокруток.

Я не придумал ничего лучше, как выбрать второй уровень кровати подальше от туалета и возле крошечного окна под потолком. Забросил туда вещи.

И последующие несколько дней, как в песочнице, в которой я отобрал лопатку у главного хулигана двора, отстаивал свое право спать именно на этой кровати.

Я всегда старался бить первым.

Кривой взгляд — и я бил. Усмешка — я бил. За сказанного в лицо Бекхэма — бил ногой с разворота.

Сам я не использовал кличку, но все, кто лез ко мне, уже ее знали, а значит, дело было не только в кровати. Им платили за это.

Нас разнимали, не сразу, но разнимали. Тунисцев возвращали в камеры, а меня — вели в медблок к доктору Хуссейни.

— Что произошло, мистер Картер? — всегда спрашивал вежливый доктор на чистом английском.

— Упал с кровати, — отвечал я.

— Хм, — кивал доктор. — Рад, что обошлось без трещин в ребрах.

— Ага, повезло, — кивал в ответ я.

Избитых тунисцев к докторам так часто не таскали, но я был иностранной занозой в заднице тюремного руководства. Мудир — начальник тюрьмы на арабском — не мог позволить, чтобы на мне заживало все, как на собаке. На соотечественниках мог, а на англичанине — нет.

После того, как доктор заканчивал обрабатывать антисептиком разбитые ладони, зашивал рассеченную бровь или заклеивал разбитый нос пластырем, конвой возвращал меня обратно.

Во вторую камеру. Раз за разом.

Капрана первой камеры, Джаммаля Фараджа, я видел только издалека в общем дворе во время прогулок. Его уважали и боялись, и своим тяжелым взглядом из-под нахмуренных кустистых бровей он напоминал мне Шона Коннори в роли Джеймса Бонда. На вид ему было около пятидесяти, но может и больше, в его волосах во всю хозяйничала седина.

Фарадж руководил регионом до того, как сюда пришел шейх Амани. Именно его Амани задабривал подарками и подношениями, выпрашивая разрешение на строительство фармакологического завода, а после и на землю под строительство отеля.

Влияние Амани в регионе росло медленно, постепенно, не вызывая подозрений, но как только шейх установил все нужные ему связи, он сделал все возможное, чтобы столкнуть Фараджа с его трона.

А после для надежности посадил того за решетку.

Вот так, в наглую, расправившись с главным конкурентом, шейх сполна ощутил вкус безнаказанности. К этому времени полиция уже вовсю танцевала под его дудку, так что это был только вопрос времени, когда у него окончательно развяжутся руки и он перейдет границы допустимого.

Когда я очутился в «Мессадин-2», Джаммаль Фарадж уже отсидел треть срока, а остальное ему амнистировали за прошедшие годы за хорошее поведение и в честь праздников. Амнистировали заключенных в Тунисе трижды за год — в день рождения президента, день рождения сына президента и в день, когда Тунис обрел независимость от Франции.

Так вот сейчас у Фараджа были все шансы оказаться на свободе уже в этом году. И я не мог ими не воспользоваться.

Но мое время шло, а я по-прежнему оставался во второй камере, не имея ни малейшей возможности переговорить с капраном первой.

Пусть я отстоял право спать на кровати, сидеть за пластиковым столом в камере, пользоваться пластиковой ложкой, а не есть багетом холодный кус-кус с овощами и мясом, но один пропущенный удар по уху привел к тому, что доктор Хуссейни теперь постоянно проверял мои барабанные перепонки. Второй такой удар мог привести к полной потере слуха.

Боль стала моей постоянной спутницей. Костяшки пальцев никогда не заживали полностью.

Не сразу, но однажды прямо во время очередной драки до меня вдруг дошло, что своим сопротивлением я только сам же все и порчу.

Обитатели второй камеры просто делают все, чтобы я даже во внутреннем дворе не мог приблизиться к Фараджу ближе, чем на несколько метров.

Все-таки шейх Амани дураком не был, мне не стоило забывать об этом. Я вдруг понял, что он и не пытался меня убить.

С такими незначительными травмами, как у меня, вроде разбитого носа или рассеченной губы, я мог еще целую вечность сидеть во второй камере, где меня также постоянно и целенаправленно провоцировали, зная, что я все равно ударю первым. И чем больше я сражался с ветряными мельницами, тем меньше у меня оставалось сил и возможностей перебраться в первую камеру.

Я проделал большой путь и пожертвовал слишком многим ради того, чтобы оказаться здесь и сейчас, во внутреннем дворе, огражденном каменными стенами. И не мог сдаться, будучи так близко к своей цели.

Я видел, как мелькнула седая голова капрана первой камеры, как только я ответил кулаком на выпад очередного задиры. Как только начинались драки, Фарадж всегда уходил! Как я мог быть таким дураком, что не замечал этого раньше?

С осознанием этого просто и, казалось бы, очевидного факта время для меня словно остановилось.

Блеснула заточка в зажатых пальцах. Выбить ее было проще простого. Задира и сам рассчитывал на это, иначе держал бы ее по-другому или хотя бы попытался скрыть ее от меня.

Он сделал очередной выпад, но я, вместо того, чтобы пригнуться или выбить острый прут из его руки, наоборот убрал руки за спину.

Дерзкий пацан передо мной в ту же секунду превратился в перепуганного мальчишку. По его реакции, стало предельно ясно, что меня и не собирались убивать. Все это время меня только пугали.

Толпа зевак схлынула, как по волшебству. Когда позже их всех будут опрашивать, свидетелей тому, как иностранца пырнули заточкой прямо на глазах у охранников, быть не должно.

Заточенный стальной прут глубоко вошел в мое тело. Мягко и точно между ребер.

Вот теперь мне точно понадобится кое-что посерьезнее пластыря.

Глава 30. Джек


Болело все.

Я поднялся, держась за стену, и прошел три шага. Размером карцер походил на шкаф. Или колодец. Зарешеченный проем, размером с два спичечных коробка, был на высоте двух метров. Света было немного, но и жарко тоже не было. Карцер был на нижнем уровне, фактически под землей.

На этот раз со мной поступили, как с тунисцем. Никаких церемоний. Сразу после визита к доктору, где Хусейни наживую обработал рану и заклеил ее медицинским клеем, вместо первой камеры, меня втолкнули в карцер.

Судя по тому, что вытаскивать меня никто не торопился — дипломатам и адвокату тоже указали на их место.

Хромая, я упрямо двинулся к противоположной стене.

Кажется, я терял сознание, пока меня вели сюда. И после того, как закрыли здесь, тоже. А еще у меня прибавилось травм и ссадин. Судя по всему, руководство тюрьмы попытается представить все так, что это я и был зачинщиком конфликта.

А что происходит в карцере, остается в карцере. Хотя я все равно не мог стоять спокойно, когда двое охранников решили добавить.

Кажется, на этот раз без трещин в ребрах не обошлось. Да и по лицу все-таки прилетело. Один из коренных зубов сверху превратился в острый осколок. Руки были в крови, похоже, чужой. Я долго смывал ее с рук из краника с невероятно слабым напором, который обязательно был возле каждого унитаза, спасибо практичной арабской традиции.

Кое-как отмывшись, я снова принялся ходить. Не мог остановиться. Не мог прекратить этого бессмысленного выматывающего движения, хотя ходить было больно, так же как и сидеть. Почему-то казалось, что если я остановлюсь, то проиграю. Сдамся.

Зашло солнце. Футбольные матчи уже месяц как кончились, поэтому вечера больше не сопровождались криками. Теперь по старым, пузатым телевизорам в каждой камере шли нескончаемые арабские сериалы, и все тридцать, сорок человек смотрели их не дыша.

Я продолжал ходить. Три шага влево, разворот и три обратно. Ребра горели огнем. Одежда была в высохшей крови. Сегодня я пил только воду, которую принесли на ужин. От еды мутило. Сколько еще меня будут держать тут? Пока не заживет все, как на собаке?

Или пока я наконец-то не умру?

Или пока Фарадж не выйдет на свободу раньше меня? А он, несомненно, выйдет. По моему делу даже первый суд только и делают, что переносят и переносят, а обвинение до конца не может определиться с тем, в чем же, собственно, меня обвиняют.

Перед глазами плясали звезды. Уже давно стемнело, а света здесь не было — только от фонаря во дворе. Во рту креп привкус желчи, а в животе разгорался огонь. Хотелось садануть кулаком по стене, но правая рука и так была ни к черту. Хотелось орать в пустоту, но вода давно кончилась, а язык во рту был точно наждачка.

Обычно, я отгонял от себя мысли об Элен, но сейчас, в темноте и боли, она была мои единственным якорем, который держал меня в сознании.

Я видел ее, пока сидел. Не вживую, может быть, она придерживалась моей идеи, что сейчас нам не стоило встречаться. А может, она вообще забыла обо мне. У нее хватало дел, которыми она должна была заниматься.

Элен я видел мельком, в арабских новостях по пузатому телевизору, подвешенному под потолком. Мельком, секундным кадром. Это был репортаж со званного ужина.

И моя Элен стояла возле того самого шейха.

Теперь она была мисс Джонс, глава благотворительной организации, которая стремительно набирала значимость в тунисском обществе. И очень может быть, что ей уже удалось сделать даже больше, чем мне. В общем-то, все мои планы были слишком самонадеянны и, наверное, заранее обречены на провал.

Может, так даже к лучшему.

Это ведь она хотела бороться, а не я.

Может быть, с того дна, на которое я опустился, уже не всплывают на поверхность. И уж точно больше никогда не поднимаются в небо.

Жалел ли я, что пожертвовал всем ради нее? Нет. Все еще ни одной чертовой минуты. Другие люди могут сделать тебя самым счастливым на свете, а потом уйти, потому что так будет правильнее. Спокойнее. Безопаснее.

Я услышал, как звякнул ржавый засов, обернулся.

Проклятье.

Это не могло быть правдой.

Я видел Элен перед собой, в этом чертовом карцере. И ее кожа искрила, словно обсыпанная золотой крошкой.

От шока и неожиданности моя нога подвернулась, стрельнув в колене, и я рухнул на пол. Сел, распрямив дрожащие в коленях ноги. Вытер испарину со лба и вдруг, как наяву, ощутил кожей ее прикосновения.

Я понял, что она ругнулась по-русски. Выплюнула сквозь стиснутые зубы злое короткое blyad. И я почувствовал, что улыбаюсь треснувшими пересохшими губами.

Она провела рукой по моему лицу, моргнула и выдохнула уже на английском, взяв себя в руки:

— Господи, Джек… На тебе живого места не осталось. И ты весь горишь.

Я должен сказать.

Должен сказать, как сильно она важна для меня. Я не успел сделать этого в ту самую ночь, да и было слишком рано, но теперь?

Почему «слишком рано» так быстро превратилось в «слишком поздно»?

Сухие губы не слушались, язык опух во рту. От золотого блеска ее кожи слезились глаза. Дыхание клокотало в горле. Яркий желтый свет затопил меня с головой, и Элен, к которой я тянулся, вдруг растаяла в этой яркости, хотя я и ловил ее руки.

Она опять ускользнула, а я, окончательно ослабев, рухнул на пол. Больно приложился виском о твердый земляной пол, но тут же ощутил блаженную прохладу от соприкосновения горящей щеки с прохладной сырой землей.

Глаза закрывались сами собой. Было сложно держать веки открытыми.

Теперь я видел перед собой только чьи-то ботинки, но они меня уже мало интересовало. Сколько я ни пытался, все-таки не мог держать глаза открытыми.

В тот же миг меня подняли с пола, придерживая за руки по обе стороны, и я задохнулся от боли.

А еще впервые в жизни услышал, как изворотливо и от всей души матерился мой собственный дядя. Сэр Филипп Честертон, которого наградила рыцарским титулом сама королева, теперь матерился, как последний сапожник в порту Ливерпуля.

Этого просто не может быть.

Наверное, он тоже — всего лишь очередная галлюцинация.

Мир сузился до тонкой черной полосы, а потом померк полностью.

* * *

Доктор Хуссейни сказал, что всему виной вирусы и нервы.