А вот Шетарди не спасся: воспользовавшись тем, что он так и не вручил свои документы, оставшись получастным лицом, Елизавета Петровна выставила опального дипломата вон.

Но Фрикен было не до того. В Троице-Сергиевой обители она пережила потрясение совсем иного плана, которое помогло ей перейти в православие.

Известно, что императрица все делала по ночам, в том числе и богомолье, причем совершала его Елизавета Петровна своеобразно. Еще только придя к власти, она дала себе обет пешком посещать Троице-Сергиеву обитель и этот обет выполняла. Она выходила из Москвы пешком, проходила, сколько успевала за день, потом либо возвращалась в Москву ночевать, а утром снова ехала к тому месту, до которого успела дойти, и двигалась дальше, либо ночевала в нарочно устроенных больших дворцах. Софию-Фредерику оставили в Москве, так как была слишком слаба, но перед последним этапом привезли и ее. От Климентьевской слободы идти должны уже все вместе. Это была задумка государыни и Тодорского, принцесса должна воочию увидеть ход государыни, чтобы прочувствовать, что такое богомолье.

Она увидела…

Разве такое возможно где-нибудь в Цербсте или даже Берлине? Широкая дорога по сторонам обсажена вековыми березами, вдали слышен колокольный перезвон, малиновый звон плыл над округой, создавая праздничное настроение… Впереди процессии ехали конные драгуны, впереди пеших шла сама государыня, непривычно скромно одетая и без большого количества украшений. Следом за ней сама Фрикен с Петером, дальше принцесса Иоганна и остальные сопровождавшие.

И вдруг… Фрикен даже вздрогнула — впереди по сторонам у берез стояла толпа крестьян. Они были празднично одеты, но все равно страшно. Но по тому, как не только не испугалась, но и не удивилась императрица, поняла, что это привычно. Народ встал на колени, женщины протягивали к государыне на руках детей, только чтоб увидела, а может, и коснулась…

— Матушка-царица, не оставь милостынькой…

— Матушка, дай только посмотреть на тебя…

— Благодарствуй, матушка…

Это в ответ на раздаваемые Елизаветой Петровной деньги.

— Матушка, пожертвуй на восстановление храма сгоревшего…

— Ура!

И снова мольбы, снова пожелания здоровья, благодарности…

У Фрикен перехватило дыхание, слезы хлынули из глаз так, что и вытереть невозможно, но она не вытирала, шла и плакала. И эти очистительные слезы были приятны, они словно смывали с души все плохое, дурное, налипшее за годы жизни…

Слезы были замечены, какая-то женщина трижды перекрестила:

— Господь с тобой, доченька, душа у тебя, видно, добрая…

Она половины не поняла, но разревелась окончательно. А уж в соборе и вовсе плакала почти навзрыд. Императрица хотела поинтересоваться, в чем дело, но Тодорский, все время наблюдавший за своей воспитанницей, сделал знак, чтобы не трогала принцессу:

— Пусть поплачет, это хорошо.

Петер тоже был непривычно тих, даже не дергался и не крутился в соборе, крестился, когда крестились все, стоял смирно. Но он не понимал слез своей невесты — когда выходили, все же ткнул ее в бок:

— Ты чего ревешь?

Та всхлипнула:

— Не знаю, душевно как-то…

Зареванная невеста понравилась окружающим куда больше ее надменной матери, снова в центре внимания была не Иоганна, а ее тощая после болезни, заплаканная дочь. Кто их поймет, этих русских?

Уже в Москве, всхлипнув в очередной раз от одного воспоминания от торжественного «аллилуйя» под сводами собора, Фрикен, даже не посоветовавшись с матерью, вдруг тронула за рукав Тодорского:

— Я готова креститься в православную веру.

Тот внимательно пригляделся к девушке:

— Не спеши, то может быть просто из-за посещения обители. Еще поговорим.

— Готова.

— Ну и хорошо.


На конец июня назначено торжественное крещение, а на следующий день обручение с Петером. Мать на такое известие махнула рукой:

— Крестись, конечно, — корона того стоит.

— Я не потому крещусь!

— А зачем?

А она и сама уже не знала, просто была потрясена до глубины души, и теперь переход в православие не казался преступлением.

Петер беззаботно махнул рукой:

— Тебе там все подскажут, мне тетушка даже рукой водила, когда креститься было надобно.

Нет, она так не могла. Фрикен отнеслась к крещению куда серьезней, она выучила все до буковки, сотню раз повторила, чтобы русские слова звучали как надо…

И вот в заполненной до отказа дворцовой церкви она одна, рядом никого, императрица стояла, как положено, на своем месте, Петер и Разумовский рядом с Елизаветой Петровной. Но это Фрикен не смутило.

Крестил ее новгородский архиепископ Амвросий Юшкевич, готовый в любой момент что-то подсказать, но подсказывать не пришлось.

— …Во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым…

Голос звонок и чист, акцента почти не слышно, недаром столько раз повторяла, добиваясь правильного звучания, слез не было… А вот сзади, уже не выдержав, всхлипывала государыня, за ней захлюпали носами и остальные дамы. Даже мать, кажется, всплакнула, что за ней наблюдалось редко…

Рокочущий бас диакона словно труба возвестил:

— …о благоверной великой княжне Екатерине Алексеевне Господу помо-олимся-а…

Со всех сторон:

— Господи помилуй, Господи помилуй, Господи поми-илу-уй…

И чистые голоса певчих замирали в высоте храма.

Елизавета Петровна, целуя Екатерину (теперь уже Екатерину), залила ее слезами. Разумовский, многочисленные фрейлины и даже бесстрастный, казалось бы, Бестужев промокали платочками глаза. Свершилось: она православная, у нее новое имя. София-Фредерика отошла в прошлое, теперь она Екатерина Алексеевна.


Дома Екатерине преподнесли роскошное колье и обильно украшенный драгоценностями пояс. Иоганна вертела в руках подарки, откровенно завидуя дочери:

— Это стоит не меньше пятидесяти тысяч рублей!

Считать русские деньги она научилась быстро, в остальном же ни слова не понимала.

На следующий день прошло обручение Петра и Екатерины. И снова роскошное действо, снова подарки — бриллиантовый браслет с портретом императрицы и 30 000 рублей на «игру в карты», как называли карманные расходы. Никогда не видевшая таких денег Екатерина тут же выделила часть их на пребывание больного брата в Гамбурге, известив отца.

И снова Иоганна внутренне кипит: дочь затмила собой мать совершенно! Теперь Екатерина — великая княжна и имеет право проходить в двери впереди матери, и это едва не становится проблемой. Иоганна даже замерла, понимая, что сейчас придется унижаться, отступив перед Фрикен. Но дочь оказалась умней, она отступила первой, пропуская мать вперед. Когда об этом великодушном поступке сказали Елизавете Петровне, та посмеялась:

— Дочь куда умней, да только зря уступает, не следует этого делать.

Екатерина стала просто всячески избегать таких ситуаций, то нарочно задерживаясь, то откровенно уходя вперед, чтобы мать не оказывалась рядом.

У Иоганны появился еще один повод для расстройства.

— Ваше высочество, канцлер Бестужев просит прийти в зал.

У Екатерины упало сердце, она беспокойно оглянулась на мать, неужели та сотворила еще что-то, из-за чего последуют неприятности? Иоганна пожала плечами.

Но приглашали только великую княжну. Конечно, принцесса Иоганна поспешила следом. В зале десяток молодых, парадно одетых людей, девушки присели в низком реверансе, молодые люди склонились в поклонах. Что это?

— Ее Императорскому Величеству угодно назначить вам двор. При Вашем Императорском Высочестве велено состоять камергеру Нарышкину… графу Гендрикову… графу Ефимовскому… камер-юнкеру Чернышеву… камер-юнкеру графу Бестужеву… камер-юнкеру князю Голицыну… гофмейстериной при Вашем Высочестве повелено быть графине Румянцевой… камер-фрейлинам княжнам Голицыным… девице Кошелевой…

Все кланялись, мужчины целовали ручки, девушки низко приседали, метя парадными робами пол…

Что это — у нее свой двор?!

Графиня Румянцева еще раз присела и сообщила, что отныне при Ее Высочестве непременно будет дежурная камер-фрейлина и она вольна приказывать. Екатерина растерянно спросила:

— Что приказывать?

Левушка Нарышкин, известный балагур и насмешник, снова изобразил нижайший поклон:

— А что пожелаете, хоть бородой пол мести.

Все расхохотались, потому что у Нарышкина бороды никогда не бывало. Под этот смех в зал ворвался великий князь:

— А! У тебя тоже свой двор? Прекрасно, чему ты будешь их учить?

— Чему их учить, они все сами знают.

— Мы будем веселиться вместе. Тетушка уезжает, нам никто не станет мешать.

Петр был весел, говорлив, ему явно нравилось считаться и выглядеть взрослым. Ах, как хорошо!..

Императрица действительно уехала, оставив Молодой двор, как это теперь называлось, в Москве. Если честно, то Елизавета Петровна устала от забот о племяннике и его невесте, пусть поживут сами, а она тоже сама. К тому же императрица надеялась, что оставшаяся без опеки старших молодежь скорее найдет общий язык.

— А ежели и согрешат, так тому и бывать!

— Кто согрешит, — не понял Разумовский, — Петр Федорович? Да он еще дитя совсем.

— Вот и хочу, чтоб поскорей из детства-то вышел. Небось, когда увидит вокруг своей невесты кавалеров вроде Нарышкина, так и засуетится.

Зря государыня надеялась на взросление князя…

Но молодежь не страдала от отсутствия государыни, они находили себе занятия, то резвясь на лужайке сада, то бегая в коридорах и залах дворца в разных играх вроде жмурок, то распевая песни в сопровождении хорошо аккомпанировавшей младшей княжны Голицыной…. А то по вечерам подолгу играли в карты. Екатерине не везло, она проигрывала, что вызывало насмешки остальных, мол, примета же: не везет в карты, повезет в любви!

Екатерина уже забыла о своей болезни, она поправилась, расцвела и похорошела. Теперь это была рослая, сильная, красивая девушка.

Иногда к веселой компании присоединялся и Петр, но чаще всего не включался в общее веселье, а мешал. Великий князь тоже имел своих придворных, но как разительно отличалось их времяпрепровождение! В отсутствие императрицы Петру никто не мешал заниматься своими собаками и играть в солдатики. Он тоже вытянулся и повзрослел, но оставался настоящим ребенком. Петр скакал, шалил, резвился, но совсем не так, как Екатерина со своей компанией.

Стоило ему появиться в залах со своими собаками, щелкая кнутом и немилосердно вопя, как настоящее веселье заканчивалось, фрейлины натянуто улыбались, стараясь держаться от тявкающей своры подальше и оберегая платья, пение прекращалось, лирическое настроение, которое часто бывало по вечерам, пропадало. Петр просто не знал, о чем разговаривать в таком окружении, ведь княжнам Голицыным было неинтересно слушать о достоинствах крепостей, камер-юнкеры с трудом выносили разглагольствования великого князя по поводу преимуществ прусской формы перед русской, собаки мешали всем, и Петр чувствовал себя чужим. Поддержать обычное веселье князь просто не мог, не умел, зато разрушить чужое — пожалуйста.

Если Петр выскакивал на лужайку, где играли в серсо или в мяч, то за ним непременно мчалась и свора, игра невольно прекращалась, потому что собаки не давали бегать, ловили кольца, норовили схватить княжон за подол, порвать платье… Стоило во дворце в вечерней тишине начать рассказывать занятные истории, великий князь снова все портил, потому что французских книг не читал, а рассказы о якобы собственных подвигах, совершенных в пяти-шестилетнем возрасте, вызывали только насмешки. Никто открыто не смеялся, но Екатерина понимала, что жених выставляет себя в нелепом виде.

Однажды попыталась возразить, когда Петр принялся повествовать, как по поручению отца во главе гвардейского отряда расправлялся с цыганами, похищавшими в окрестностях Киля детей и нападавшими на горожан. Петр кичился жестокостью, с которой истреблял цыган, рассказывая, как отрезали им пальцы, как перепуганная толпа цыган, которых было в несколько раз больше, чем голштинских солдат, отправленных на их захват, пала на колени перед Карлом-Петером, обнажившим шпагу. Петр так увлекся рассказом, что совсем забыл о реальности, по его словам, выходило, что мальчик едва ли не в одиночку расправился с большущей бандой, хотя в него стреляли из мушкетов!

Екатерина с досадой заметила, как едва сдерживают насмешливые улыбки придворные, как даже фрейлины хихикают, понимая, что князь говорит глупости. И она не выдержала. Попыталась осадить тихонько, чтобы понял, что смешон:

— Ваше высочество, сколько же вам было лет?

Но Петр не понял, он ответил громко и недоуменно: