— Это случилось недели через две после вашего отъезда. Джослин приехала из Парижа, чтобы взять интервью у вашего отца. Я как раз был там.

— Вы? Но это… когда утонула Карлотта.

— Совершенно верно.

Мерри на минуту задумалась. Несмотря на жару, она внезапно содрогнулась от пробежавшего по коже холодка и поставила стакан на столик.

— Она утонула из-за Джослин? Из-за Джослин и отца? — спросила она.

Гринделл глубоко вздохнул, облизал губы, посмотрел на нее и ответил:

— Не совсем. Не только из-за этого. Мне кажется, никогда не бывает одной причины. Но и из-за этого тоже. В основном из-за этого.

— Понимаю.

Мерри допила и попросила его проводить се обратно в «Эксельсиор». Они вышли через боковую дверь ресторана на пирс, где пассажиров ожидали лодки-такси. Они плыли по каналам, и Мерри молча смотрела на бурлящий след за кормой. Потом она повернулась к Гринделлу и спросила:

— Но почему все-таки? Мне все равно непонятно, почему она столько лет вынашивала эту месть?

— Я сомневаюсь, что тут речь идет о годах, — сказал Гринделл. — Скорее, о трех-четырех днях.

— Я не понимаю.

— Думаю, она ездила к нему. Учтите, это только моя догадка, но я в этом бизнесе уже не первый год и повадки женщин-рспортеров мне очень хорошо известны.

— Известны? О чем вы?

— Ваш отец ведь был тогда обручен? С Нони?

— Да.

— Ну, могу предположить, что она с ним встретилась и начала его заманивать. И, возможно, он се отверг. Вот почему она и написала такую статью.

Мерри ничего не сказала. Ей нечего было сказать. Она думала о том, что ей в ближайшие два часа придется дважды укладывать волосы, дважды переодеваться и идти на банкет, устраиваемый Финкслем в ресторане «Шеву».

Но после банкета ее ожидала настоящая пытка. Мерри без труда высидела до конца банкета. Она могла бы выдержать сотни таких банкетов. Ведь здесь ей надо было есть, лить, оживленно беседовать и любезничать с соседями по столу. Словом, надо было что-то делать, прилагать какие-то усилия. Но потом в продолжение следующих двух дней ей было некуда себя деть, а наука ничегонеделания никак ей не давалась. Она же не предполагала, что сложный механизм фестивальной программы, который держал ее в напряжении с самого первого дня, внезапно дает сбой, и она вдруг будет предоставлена сама себе. Но именно так и случилось. Ведь на Венецианском кинофестивале предстояло еще просмотреть великое множество фильмов, встретиться с сотнями актеров и актрис, режиссеров и операторов, продюсеров и сценаристов, и всех их надо было окружить вниманием и проинтервьюировать, и так много сделок надо было заключить — так что Мерри Хаусмен неожиданно была вынуждена провести несколько дней и вечеров подряд, когда от нее ничего не требовалось и никто не собирался ее развлекать. Свобода принесла лишь чувство горького разочарования. Меньше всего ей нужна была эта свобода именно теперь, когда она волей-неволей должна мучительно раздумывать о том, что рассказал ей Гринделл об отце, о Джослин и о Карлотте.

И вот чтобы чем-то занять себя, она решила попутешествовать по Венеции. Она не стала следовать рекомендациям путеводителя и не пошла по обычному туристическому маршруту, а отправилась по самым отдаленным закоулкам города, где разрушающиеся здания, похоже, гармонировали с ее мрачным настроением. Мерри вновь обрела душевный покой в этих темных углах Венеции, среди всеми позабытых архитектурных уродцев, найдя утешение в возбуждаемой ими меланхолии. Для нее эти трущобы были своего рода водосточной канавой, в которую стекал смрадный поток ее мрачных мыслей и устремлялся к морю, в чистые воды лагуны.

Она ела в рабочих тратториях, где вино подавали в маленьких бело-голубых чашках и где можно было заказать обед из трех блюд за шестьсот-семьсот лир — это что-то около доллара. Она бесцельно бродила по грязным улочкам, не думая ни о карте, ни о путеводителе, и лишь ощутив усталость, пыталась определить, где же она находится. Потом по карте, которую всегда носила с собой, она начинала искать церковь, находила ближайшую и осматривала ее, либо, если церковь была в этот час закрыта, шла к Большому каналу, садилась на рейсовый теплоходик, проезжала несколько остановок. Никто ее даже не замечал. Кинофестиваль и роскошный «Лидо» словно остались где-то далеко-далеко, в тысяче миль отсюда.

Пароходик дернулся и остановился, уткнувшись в мостки причала. Группа пассажиров сошла на берег, и их сменили новые пассажиры. Пароходик запыхтел дальше. Мерри смотрела на здания и ни на кого вокруг себя не обращала внимания.

— Вы уже успели посмотреть скульптуры Сансовино? — раздался за ее спиной мужской голос.

Она обернулась, но не увидев никого знакомого, решила, что услышала обрывок разговора, который донес до ее ушей порыв ветра.

— Мисс Хаусмен? — настойчиво повторил тот же голос.

Она снова обернулась.

— Прошу прощения, — сказала она стоящему рядом мужчине.

Он приветливо улыбнулся и, чуть склонив голову, произнес:

— Рауль Каррера. Мы познакомились на приеме во Дворце дожей.

Не очень обрадовавшись тому, что ее одиночество так внезапно нарушили, Мерри улыбнулась и сказала:

— Нет, я еще не рассматривала их вблизи.

— Жаль, — сказал он. — Но они тут стоят уже несколько веков. Так что вам еще представится случай их осмотреть.

Он продолжал рассказывать о чем-то, что можно было слушать вполуха. Она вспомнила, что видела его во дворце: он был единственный, на кого она тогда обратила внимание. Она разглядывала его, пока он говорил. На нем был бежевый свитер и бежевые брюки. На другом мужчине такой наряд смотрелся бы несколько женственно, но не на нем. Он был невысок, во всяком случае, не казался высоким, когда сидел, и производил впечатление компактного подвижного крепыша — этакий боксер-полутяжеловес. У него была «очень короткая стрижка, и солнце высветило ему волосы настолько же сильно, насколько покрыло загаром его лицо. Этим подчеркивалась белизна его зубов, которые, в свою очередь, приковывали внимание ко рту — полным губам и жестким вертикальньш морщинам в углах.

Но даже отмстив про себя эти особенности его внешности, она подумала: «Ну и что? Какое мне дело?» Наверное, основная нелепость кинематографа заключается в том, что едва ли не все мужчины, которые имеют отношение к кино, довольно привлекательны и являются так или иначе кумирами толпы. Каррера, молодой кинорежиссер, переехал во Францию из Аргентины, спасаясь от суровых отечественных ревнителей нравственности. И как экспатриант, в Париже он был больше француз, чем все французы вместе взятые, являясь олицетворением типично французского культа беззаботности, который вместе с культом цинизма получил широкое распространение в послевоенной Франции.

Пароходик рассекал воду, а Каррера, не закрывая рта, рассказывал ей о своеобразии освещения в картине Каналетто, изображавшей ту часть города, которую они в данный момент проплывали. И без всякой задней мысли она вдруг сказала ему, о чем думает — не о Каналетто, а о нем, о Венеции и обо всем, что здесь происходит.

— Ну и что? — спросила она.

— Простите?

— Знаете, — сказала она, — я уже от всего этого устала. Правда — устала. Я сбежала из «Лидо», подальше от этого фестиваля, и вот теперь я бегу и от Сансовино, и от Каналетто, и от Веронезе, и от всех прочих. Я все утро бродила по трущобам…

— Но почему именно трущобы?

— Потому что там так печально.

— О, да это же романтично!

— Ну вот, вы придумали ярлык для этих трущоб, — сказала она, — но от этого они же не исчезнут с лица земли.

— Разумеется, нет. Но иногда термины помогают понять вещи. Они позволяют увидеть их в новом свете.

— Это тонкое замечание, — сказала она. — Но извините, я устала от всех этих тонкостей и от Венеции тоже. Она не более реальна, чем я.

Эти слова заставили его погрузиться на некоторое время в раздумья. Он стал смотреть в сторону, потом перевел взгляд на нее.

— Вы реальны, не менее реальны, чем все прочие, — сказал он. — Неужели вы думаете, что люди, которыми вы так восхищаетесь, люди, живущие в этих живописных трущобах, более реальны, чем вы? Неужели вы не понимаете, что они ходят в кино, смотрят на вас и только этим и живут? Для них вы — высшая реальность. А их жизнь скучна, пуста и убога. И благодаря вам в них теплится надежда на лучшую долю, благодаря вам они познают радость бытия.

— Нет, нет, — возразила она. — Вы говорите о подлинном искусстве, А фильмы, в которых я снимаюсь или которые снимаете вы, это не настоящее искусство…

— Настоящее! — сказал он. — Вот что самое печальное, То, что они являются искусством. Качество — интеллектуальное и художественное качество — этих фильмов роли не играет. Самое главное здесь то, насколько зрители смогут отождествить себя с персонажами на экране, насколько они сумеют спроецировать свою жизнь на судьбы киногероев, которыми они мечтают стать. Если им это удается, они верят в то, что происходит в картине, и если они этому верят, значит картина удалась.

— Но это уже ужасно.

— Да, но я стараюсь об этом не думать.

— Но зачем же тогда вы создаете свои фильмы?

— Для собственной забавы.

— Дорогое хобби!

— Вовсе нет. У меня есть кредиторы. И до сих пор мне везло. Мои фильмы имели успех, но не в этом заключалась моя цель. Я никогда не стремлюсь к успеху. Как только мои фильмы перестанут меня забавлять, я прекращу их снимать.

— Что-то я не понимаю, — сказала она. — Так зачем же вы их снимаете? Почему и чем они вас забавляют?

— Если уж вам так хочется знать почему, то я вам отвечу: я своего рода вуайер. Все режиссеры — вуайеры[31], а все актеры и актрисы, как мне кажется, эксгибиционисты[32].

Недавно я видел ваши фотографии, очень занятные фотографии в «Лотарио». И я подумал, что на них запечатлена своего рода квинтэссенция киноактрисы. Это была демонстрация доступности, хотя, конечно, только демонстрация, но это-то ведь самое интересное. Возможно, вам не нравится в искусстве венецианских мастеров отсутствие сексуального элемента. Но ведь и в фильмах больше всего нас заботит стиль, хотя было бы лицемерием отрицать главенствующую роль сексуального элемента в кинематографе. И ведь именно этим кино нравится публике.

— Возможно, — ответила она.

— Вы так не считаете?

— Я не знаю, Я об этом до сих пор не думала.

Но теперь она думала об этом и о нем.

— Душа, — продолжал он, вторгаясь в ее мысли, — самая непризнанная эрогенная зона.

А ведь правда! Она вдруг осознала, что за короткое время их беседы он ее очень заинтересовал. Она даже подумала, не слишком ли опасен для нее этот интерес. И еще подумала, заинтересовала ли его она: ей еще никогда не приходилось производить впечатление на мужчину своим интеллектом. Причем попытка сделать ставку на свой ум се заинтересовала не меньше, чем этот мужчина. Он не был похож на витаминизированного американского парня, которого легко можно соблазнить туманным обещанием обладания ее белым телом; он не был ни бизнесменом, который видел в ней лишь товар, ни нищим начинающим актером вроде Тони, который хотел бы использовать се как трамплин для прыжка в волшебный мир искусства. Каррера был человеком из Старого Света, опытным, искушенным, умным и куда более знаменитым, чем она. Интересно, достаточно ли у нес шарма, „того шарма, с помощью которого можно очаровать его точно так же, как он смог очаровать ее? Ведь несмотря на все свои странствия по дорогам жизни, она еще плохо в ней разбиралась — особенно в жизни души.

Она, однако, не учла, что Каррера, как всякий европейский интеллектуал, весьма своеобразно отреагировал на ее недостаточную образованность, которую она, конечно же, за собой ощущала. Он воспринял это вовсе не как недостаток, а как проявление американской неискушенности. С его точки зрения, она была наивна и неискушенна, она была дикаркой, в ком он угадал проблески творческого духа и ума, оригинальность и непосредственность, которые привлекли его так же, как пустой холст привлекает живописца, как глыба холодного и неподатливого мрамора привлекла Пигмалиона, как много лет назад его самого привлекла Клотильда, вызвав у него искушение просветить, сформировать, создать ее.

Пароходик приближался к мосту Акадэмиа.

— Извините, мне надо здесь выходить, — сказал Каррера. — Я бы пригласил вас пойти со мной, но, по-моему, у вас сейчас не то настроение, чтобы идти смотреть картины. Вы будете сегодня на сеансе?

Она терялась в догадках, хочет ли он услышать от нее «да» или «нет».

— Пока не знаю, — ответила она.

— В любом случае, не откажите поужинать со мной. Скажем, в семь. Если вы захотите потом посмотреть фильм, у вас будет достаточно времени.