— Синьорина больна? — спросил лодочник.

— Да, больна.

— Я тогда потороплюсь.

— Да, пожалуйста.

Он пустил мотор на полную мощность и лодка понеслась по лагуне. Через несколько минут они причалили к пирсу «Лидо». Мерри обнаружила, что у нее совсем нет денег. Она попросила швейцара расплатиться с лодочником.

— Я не могу, — сказал он. — Мне очень жаль, но…

— Послушай. Расплатись с такси. Я — Мерри Хаусмен!

— О, да, конечно.

Мерри почти бегом бросилась внутрь и прошла через вестибюль к лифту. Нажала на кнопку и стала ждать. Она все еще дрожала.

— Что-нибудь случилось?

Она обернулась. Каррера!

— Нет. Да. Я… неважно себя чувствую.

— Позвольте я провожу вас в номер, — предложил он. Или, по крайней мере, произнес эти слова с вопросительной интонацией. На самом же деле это был приказ. Он взял ее под руку и помог войти в лифт.

Он попросил у нее ключ от номера, сам отпер дверь. Они вошли.

— А где же миссис Ките?

— Кто?

— Миссис Ките. Она моя подруга, так сказать. Она должна быть здесь.

Каррера нашел на столе записку.

— Вот ваша миссис Ките, — сказал он.

Мерри взяла записку:

«Фредди в больнице. У него прободение язвы. Я с ним. Надеюсь, с вами все в порядке. Если вам что-нибудь понадобится, позвоните Финкелю, или Клайнсингеру, или мне в больницу. Извините, Эйлин Ките». Ниже был написан номер телефона, вероятно, больничный.

Она села в кресло и заплакала.

Каррера помог ей встать и отвел в спальню. Она присела на край кровати. Он расстегнул молнию у нее на платье, и она разделась. Даже если Каррера и удивился при виде се нагого тела, он не подал виду. Он стал открывать один за другим ящики комода, нашел халат и подал ей. Потом он стащил с кровати покрывало, она легла, а он укрыл ее одеялом и потушил свет.

Она думала, что он уйдет, но он не ушел, а сел в кресло, закурил сигарету и молча сидел, словно хотел быть уверен, что она вне опасности.

Очень мило с его стороны, подумала она и закрыла глаза. Она снова открыла глаза — да, он все еще сидел. Она опять закрыла глаза и попыталась заснуть. Но не смогла. Не сразу. Она подумала об отце, вспомнила, как он терся об нее, и содрогнулась. Даже сами воспоминания об этом были ужасными, непристойными. И потом вдруг странным образом все стало на свои места. Отец и Элейн. Отец и Джослин. И несчастье с Карлоттой — ее самоубийство, и эта Нони… Для нее теперь все было ясно, как Божий день. Какая разница, что он ей отец. Он был просто очередным похотливым грубым мужиком. Как Тони. Как Денвер Джеймс. Как… Но какой смысл перечислять их всех. Все они похожи друг на друга. Вежливые, ласковые, заботливые, которых интересовала только ее способность быть батарейкой для их пенисов. Все они больны. Уотерс и Клайнсингер, Гринделл и теперь вот, вероятно, Каррера. Она приоткрыла глаза и сквозь ресницы увидела во тьме огонек его сигареты. Она вспомнила предупреждение Гринделла о том, что он болен, что он извращенец. Но болезнь и извращенность научили его вежливости, учтивости, состраданию.

И ей захотелось навсегда остаться лежать под одеялом, во тьме этого гостиничного номера, и видеть сидящего напротив Карреру, который курит и молча смотрит на нее.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Собравшиеся в аэропорту фоторепортеры ждали, когда наконец появятся кинознаменитости, чтобы благодаря случайным совпадениям в расписании рейсов запечатлеть сразу целое их созвездие. И казалось, что это не фоторепортеры, а сама Венеция обращается к ним с мольбой: «Подождите минуточку, пожалуйста!» И раз уж все закончилось, совсем закончилось, они соглашались позировать, улыбались, делали вид, что о чем-то беседуют. Мерри была с Каррерой. С той судьбоносной ночи они не расставались ни на минуту. Она просыпалась, разбуженная телефонным звонком. Это звонил Каррера и интересовался ее здоровьем. Он стал се кавалером. Она ходила с ним на все просмотры и вот теперь летела с ним в Париж, чтобы сниматься в его следующей картине.

Здесь же были Мередит с Нони, и, разумеется, Мередита и Мерри упросили позировать вместе. Она не возражала. Если отец в состоянии выдержать эту процедуру, то она — тем более. Может быть, даже с большей охотой, чем он. Рауль был рядом, в нескольких шагах, и ободрял ее улыбкой — так несколько дней назад он протянул ей руку и поддержал. Мерри заметила, что Нони выглядит осунувшейся и уставшей. Она, без всякого сомнения, изрядно потрудилась, приводя в чувство Мередита, выводя его из запоя и отбиваясь от его пресс-агентов, которые требовали от нее, чтобы она сама сказалась больной — не столько ради Мередита, сколько ради его карьеры и ради его нового фильма. Мерри не завидовала Нони, но и не особенно-то ее жалела. Ведь она теперь нашла себе пристанище и могла в нем скрыться.

Один из фоторепортеров попросил Мерри встать между Каррерой и Клайнсингером, на что она охотно согласилась. Для нее это был повод улизнуть от отца, но не только: в соседстве с ними она усматривала некий символический смысл. Стоя между своим бывшим режиссером и будущим, между людьми, олицетворявшими ее прошлую и новую жизнь, она испытывала гордость и радость — за Клайнсингера, получившего приз за лучшую режиссуру, а также за Карреру и за себя, потому что они были счастливыми влюбленными.

Клайнсингер был очень рад награде, и Мерри радовалась за него, хотя Рауль посвятил ее в главную тайну присуждения призов на кинофестивалях: это всегда компромисс между оценкой художественного качества и требованиями политической необходимости.

— Нет, у меня нет комплекса лисы в винограднике, — говорил он. — Для меня это был очень удачный фестиваль. В конце концов, я выиграл тебя.

И верно: истинный итог фестиваля вряд ли сводился к тому, о чем писали репортеры, перечисляя присужденные жюри призы, скорее, его мерилом были сугубо личные чувства удовлетворенности или разочарования, которые всегда служат магнитом для подобных общественных сходок — соединений, получающихся в результате непостижимых химических реакций взаимодействия тщеславия, гордости, амбиций, похоти, а иногда и щедрости, доброты и любви.

— Утром я разговаривал с Гринделлом, — сказал Клайнсингер. — Ему, похоже, гораздо хуже.

— Знаю, — ответила Мерри. — Я была у него сегодня.

— Вы были у него в больнице? Какая вы заботливая!

Она была у него трижды и за четыре дня, прошедшие после его жестокого приступа, послала ему цветов на полтораста долларов.

— Каррера! — сказал Клайнсингер. — Теперь вы несете ответственность за эту девушку.

— Да, я буду стараться изо всех сил.

— Не сомневаюсь, — ответил Клайнсингер. — И мне это приятно слышать.

Клайнсингер машинально схватил руку Карреры и потряс ее. Щелкнул затвор фотокамеры, хотя этот жест не предназначался для прессы. Как и поцелуй, который Мерри запечатлела на щеке Клайнсингера.

— Ну, удачи вам, — сказал он.

Это было похоже на тот момент в ритуале бракосочетания, когда отец вверяет дочь в руки жениха.

Мередит Хаусмен стоял метрах в десяти от них у бара. Он заказал бокал шампанского. Нони пыталась его отговаривать, но он пригрозил устроить сцену, и ей ничего не оставалось делать, как стоять и смотреть на него. Хаусмен разглядывал стоящих поодаль людей, видел, как Клайнсингер пожал руку Каррере, как Мерри поцеловала Клайнсингера, произнес: «Сволочь!» — и осушил бокал.

— Идем! — бросил он Нони.

Они пошли на самолет, вылетевший в Женеву. Мерри и Рауль двинулись к выходу номер 4, на парижский самолет. Клайнсингер прошествовал к бару и заказал коньяк. Ему оставалось еще полчаса ждать своего самолета, летевшего в Нью-Йорк через Милан.

* * *

Мерри ума не могла приложить, какая жизнь ожидала ее с Каррерой. То, что она согласилась ехать с ним, было знаком доверия ему. Узнавать у него, где он живет, сколько комнат в его доме, какая у него мебель, казалось ей столь же неуместным и даже кощунственным, как если бы верующий стал допытываться у ангела о подробностях будущего устройства в царствии небесном. К тому же догадки об этих маленьких тайнах давали ей повод отвлечься от размышлений о главной тайне — о самом Каррере. В малых, как и в больших вещах она предпочитала оставаться пассивной и безынициативной, принимая все как есть. Поживем — увидим.

А то, что она увидела, превзошло все се самые смелые ожидания. Он занимал двухэтажную квартиру с просторным балконом, выходящим на реку. Еще у него был летний домик в Версале и ферма в Бретани. Она, правда, пока не видела ни домика, ни фермы, но уже много о них слышала.

Куда более приятным для нее, чем материальные условия, был новый ритм жизни — неторопливый, спокойный. Рауль, похоже, только и стремился к тому, чтобы доставлять ей и себе разнообразные удовольствия. Они ходили по магазинам, на бега, в оперу, на вечеринки. Посещали галереи и театры. И конечно, бывали в кино. Рауль любил ходить в кинотеатры, потому что даже если фильмы оказывались скучными, он все равно мог чем-то занять свой мозг:

— Люблю наблюдать за публикой и мысленно переделывать чужие фильмы!

Время от времени он над чем-то работал. Ходил на переговоры со сценаристами, встречался с Кайаяном, подолгу пропадал в просмотровых залах, изучая старые ленты с участием актеров, которых собирался снимать. Его приготовления к новой работе мало походили на ту бешеную суету и концентрацию усилий десятков людей, которая предшествует съемкам в Голливуде.

— Я не люблю себя к чему-то обязывать, — говорил он. — Мне нравится импровизировать, а когда все заранее тщательно спланировано и продумано — невозможно работать.

Пользуясь любой возможностью, он брал ее с собой на технические просмотры или на поиски натуры. Зачем он это делал — то ли потому, что ему было приятно ее общество, то ли просто потому, что не хотел оставлять ее одну, и, следовательно, в этом проявлялась его галантность, — она толком не могла понять, ибо в их отношениях все еще присутствовал большой вопрос, на который предстояло дать ответ. Они уже жили вместе три недели, но еще ни разу не занимались любовью.

Мерри все чаще задумывалась над тем, что ей когда-то сказал Гринделл, и, вспоминая его слова, все пыталась понять, какой же такой недуг у Рауля он подразумевал своими весьма туманными намеками. Он ведь так и не сказал ей ничего определенного. Она даже собралась однажды позвонить ему в Рим, но передумала. Нет, не стоит. Она ведь уже приняла решение — соединила свою судьбу с Каррерой, — так что теперь звонить Гринделлу было бы бесчестно и бестактно. Кроме того, сама мысль, что в Каррере есть нечто странное, необычное, даже загадочное, чего она никак не может понять, действовала на нее успокаивающе. По крайней мере, Мерри не могла себя упрекнуть в том, что она недостаточно привлекательна и соблазнительна — во всяком случае, странное поведение Рауля отметало такой упрек.

Одно ее любопытство могло бы стать достаточно мощным стимулом, но этот стимул подкреплялся еще и ее любовью к нему и необходимостью эту любовь как-то выразить. Так что Мерри вовсе не казалась странной мысль, что ей, возможно, следует его соблазнить, что если гора не идет к Магомету, то тогда Магомету следует двинуться к горе. И в самом деле, похоже, этого он как раз от нее и ждал. Никак иначе она не могла объяснить его невероятную холодность и сдержанность по отношению к ней, и с другой стороны, столь же невероятную распущенность вкуса.

Его фильмы были знамениты щедрой чувственностью и эротикой. В его квартире было полно книг, картин, гравюр, рисунков, которые он даже не пытался спрятать от сторонних глаз, да и вряд ли мог бы спрятать столь многочисленные экспонаты. Он был не дилетантом, а серьезным коллекционером порнографии и эротики. И, заходя в любую из комнат, Мерри сразу же обращала внимание на бесконечные изображения сексуальных утех: древние фаллические сцены, рисунки Бёрдсли, фрагменты индийских барельефов, воспроизводящих сексуальные позиции самых невозможных конфигураций и комбинаций…

Но сколь она ни изучала его коллекцию, она так и не могла обнаружить ключ к разгадке его болезни или склонности его вкуса. Коллекция Рауля состояла из столь разнородных предметов, что в них невозможно было обнаружить какой-то определенной тенденции. Единственное, что объединяло все эти произведения, была их несомненная эстетическая ценность. Здесь каждая картина, каждая фигурка, каждая книга представляли собой либо библиографическую редкость, либо музейную диковинку, либо образчик высочайшего технического мастерства. Словом, он был истинным знатоком в этой области, что само по себе, решила она, внушало уважение. Впрочем, подобный вывод вряд ли мог стать путеводной нитью в ее попытках найти к нему подход.