«Но будем правдивы сами с собой», — остановил он себя. С Мышкой у него не было особенного желания общаться, а Тане поначалу он даже звонил пару раз, правда, дозвонился и разговаривал с ней всего лишь однажды. Но все равно не следовало уравнивать Таню с Мышкой в подарках. Времени оставалось в обрез, и хотя любезная продавщица не выражала никаких признаков нетерпения, нужно было решаться. И он попросил все-таки еще один такой же, как для Мышки, парфюмерный набор и переливающуюся сиренево-голубым дивной красоты косынку. «На всякий случай, — решил он. — Подарю то, что больше будет к месту». И с легким сердцем отправился в бар.

— У-о-д-ки, у-и-с-ки, конь-як? — поинтересовался бармен, безошибочно угадывая в Ашоте пьющего крепкие напитки человека.

«У-о-д-ку пить буду дома, с Аркадием, а коньяк в самолете, — подумал Ашот и вновь поразился тому, как легко вырвалось у него это слово: „дома“.

— Сок, — сказал он бармену и указал на пакет. Он предчувствовал, что оставшееся время полета будет тянуться до ужаса медленно, и поэтому решил выпить с соком таблетку снотворного, чтобы в самолете сразу впасть в сладкую дрему. Он хотел заснуть и незаметно покрыть те оставшиеся часы, что отделяли его от зыбкого понятия «дом», которого он был лишен многие годы. С тех самых пор, как уехал учиться в Москву с городской окраины на берегу Каспийского моря. Уехал от родительского дома, от маленького садика во дворе, в котором росли абрикосы, сбрасывая на крышу сарая, где блаженствовал он, бывало, с книжкой, в апреле бледные лепестки, а в июле янтарные плоды медовой сладости.

Мальчик Вася, увидев, что вернувшийся на свое место Ашот сворачивает под голову шарф, поднимает ручку свободного, соседнего с ним кресла и изготавливается ко сну, загрустил, утратив надежду как раз и занять это свободное место, и провести время в непринужденной беседе. Укоризненно посмотрела на Ашота и мама мальчика.

— Ничего, потерпи, скоро долетим. Да ты и сам бы лучше поспал тогда время пройдет незаметно, — с извиняющейся улыбкой сказал Васе-испанцу Ашот, устроился поудобнее, закрыл глаза и мгновенно заснул. А мальчик, бессознательно встревоженный непонятной его неприспособленному организму сменой часовых поясов и не пьющий пока по малолетству ни снотворное, ни крепкие напитки, так и не заснул почти до самой Москвы. И только перед посадкой его, как назло, сморил беспокойный тяжелый сон. Зато на взлете он не пропустил тот волнующий момент, когда самолет, разбегаясь, оторвался от земли, сделал разворот и устремился в нужном направлении в соответствии с чьей-то волей, совпадающей с желанием погруженных в его просторное чрево пассажиров. И снова увидел внизу под крылом чужую далекую гавань, и корабли на рейде, и лунную дорогу на воде. Только исчезло уже навсегда на своем курсе волнующее видение того прекрасного корабля, которым они с Ашотом любовались при посадке. А теперь Ашот крепко спал, и не с кем мальчику уже было разделить эту красоту, и было у него противное чувство, что Ашот его предал.

А Ашоту в это время снился не теплый Восток с его вечными традициями гостеприимства, с накрытыми во дворах столами, не шашлыки и фрукты, и не сладкое вино, и не вражда и война, которые случились там, в городе его детства, уже после того, как он уехал и поэтому не мог знать обо всех произошедших в его благословенном теплом краю несчастьях. Также не снился ему наш слякотный север с плохой погодой семь месяцев в году, от которой столичные жители прячутся в золоченом и людном метро, а все остальные переживают непогоду в учреждениях и на автобусных остановках; тот самый наш север, к которому Ашот тоже давно уже привык, с его суматохой и склочностью, с его неожиданной добротой и широтой души; с его красавицами девчонками; с его бледнолицыми женщинами средних лет с тяжелыми сумками в руках; с его подвыпившими мужиками; с престижными автомобилями на дорогах, увальнями-гаишниками в лимонных жилетах, свято блюдущими свою выгоду; с его роскошными ныне банками, хитрованчиками милиционерами да преисполненными достоинства депутатами, важно пересекающими дорогу из одного корпуса Думы в другой.

А приснился Ашоту пахнущий воздушной кукурузой, жареными сосисками и кофе Запад; небольшой тамошний городишко, будто из мультфильма Диснея, с аккуратными домиками, бензоколонками и магазинчиками, кегельбаном и небольшими бассейнами в каждом приличном дворе, с непременным газоном и подвесными клумбами в круглых керамических вазах. Тот городок, где жила ныне его семья — оба брата с женами и детьми, болтающими уже по-английски так, будто они на этом Западе родились; где один за другим, очень быстро, нежданно-негаданно, без всяких видимых, казалось, на то причин, умерли один за другим сначала его отец, а через несколько месяцев — мать. Где он сам работал и жил эти нескончаемые два года — делал педикюр престарелым американским пенсионерам, массажировал их дочерей и жен, пытался говорить по-английски, как учили в школе и на курсах, и, убедившись, что его никто не понимает, пытался запомнить тот сленг, на котором разговаривало население. Иногда отвечал на дурацкие вопросы о перестройке и все еще о Горбачеве и в меньшей степени о Ельцине и Путине, в ответ выслушивал нескончаемые замечания о величии Америки и силе ее народа. Сдавал он и экзамены, одновременно и по языку, и по медицине — сначала чтобы взяли на работу кем-то вроде уборщика в больнице, потом социально дорос до санитара. Он стал известен соседям по улице как Фигаро, который знает, чем полечить больной зуб, что дать от прыщей. Он мог сделать маникюр, педикюр и даже завить ресницы. Для того чтобы проколоть уши, уже требовался специальный диплом. Жаль ему было только, что никто из соседей, кроме полячки Ванды, не знал, кто такой Фигаро, и ария, которую иногда напевал Ашот во время работы: «Фи-и-гаро! — Фигаро здесь. — Фи-и-гаро! — Фигаро там», — не имела успеха. Он мог бы сдавать экзамены дальше, однако что-то неуловимое, но существенное произошло в нем самом: его стало тошнить и от маленького аккуратного городка в прерии, который, объективно говоря, по своему жизненному устройству мог дать сто очков вперед какому-нибудь нашему районному центру с вечно грязными дорогами, пьяными мужиками и неухоженными женщинами. Его раздражали старые американцы в клетчатых рубашках, расспрашивающие его о России с таким видом, будто изысканный столичный житель интересуется у чукчи жизнью в чуме, и видно было по всему, что вовсе не жизнь в России интересует спрашивающего, а неизменное в его сознании собственное превосходство во всем.

Ашот одновременно как бы и спал, и рассказывал в своем сне Тине, Тане, Валерию Павловичу, Аркадию и Мышке, собравшимся в их прежней ординаторской на старом продавленном синем диване, о своей жизни в этом городке — что жители там в подавляющем большинстве сами как чукчи, будто только из чумов и вылезли. Просто вместо чумов у них дома с садиками и газонами, бассейнами и домашними кинотеатрами, купленными в кредит; вместо олешек — машины, а вместо водки и ягеля — кока-кола, гамбургеры и виски. А так в остальном — дикий край, дикие люди, не с кем поговорить.

— Что ты врешь, что ты ерунду мелешь! — восклицала и удивлялась «старшая жена» их семьи, которая тоже взялась откуда-то в его сне и уселась в самую середину синего дивана, разметав мощным торсом всю их компанию.

Ее в семье звали Сусой, Сусанной. Это была полная красивая армянка в самом соку, с луноликим лицом, со стрелами-бровями, но в то же время уже было в ней много американского — любовь к бесформенной хлопчатобумажной светлой одежде, к кока-коле, к барбекю на лужайке, где вместо сочного барашка жарились толстые сосиски.

— Не слушайте его, он говорит вам неправду! — громко возмущалась она и взмахивала негодующе полными загорелыми руками. — Америка — это сталинизм с человеческим лицом! Какой везде порядок! Какие полицейские, какая чистота! Если, конечно, не жить в районах с латиносами! Пиво на улицах пить в открытую нельзя! Окурки кидать нельзя, сразу штрафуют! Девчонкам без сопровождения взрослых вино в магазинах не продают! Ты остановился на улице — полицейский подъедет, спросит, что у тебя случилось. Проводит туда, куда надо, одолжит свой насос или что-то там еще, не то что наши, только деньги лопатой гребут! Нет, мне в Америке очень нравится! Разве мой муж-армянин у нас в Баку, где прожили мы всю жизнь в хрущевке и откуда нас выгнали в двадцать четыре часа, мог бы иметь свою фирму и такой дом, как у нас здесь, в Америке, в котором, Ашотик, ты, кстати, и жил?

— У тебя прекрасный дом, Сусочка, — отвечал Ашот, а все вокруг него молчали, не зная, как участвовать в этом споре. — Но ты живешь только этим домом, детьми, вашей школой и мужем. Ты не ходишь здесь в театр, а в Баку ходила, ты не слушаешь оперу, ты не толкаешься в очереди в кино, потому что здесь по большому счету не за чем толкаться, и тебе нечего обсуждать на твоей просторной кухне. Поэтому в Баку в хрущевке на кухне вечно толпилась тьма народа, а здесь — съели гамбургер, и до свидания. И ты не видела в Америке того, что видел я. Тебе еще повезло, что ты живешь в этом домике с газоном, а не в квартале с латиносами, в меблированных домах, больше похожих на картонные коробки, по сравнению с которыми наши хрущевки — рай земной. Это нам всем повезло, что мой брат сумел привезти сюда деньги нашей семьи и купить на них подержанный грузовик, на котором и стал работать вместе со вторым моим братом, а потом смог создать свою маленькую фирму.

— А спроси, спроси ты своего второго брата сейчас, — не унималась Сусанна, — где ему больше нравится? Преподавать философию в институте рыбного хозяйства, чем он занимался после окончания университета, или разъезжать сейчас по стране в огромном новом комфортабельном грузовике нашей фирмы, совладельцем которой он тоже является? И получать хорошие деньги! И надеяться, что дети его смогут поступить в местный университет, если захотят! И ты бы мог так же работать, если б захотел, если бы понял, что то, от чего ты ушел, все эти посиделки на кухнях, осталось там, в далекой стране, а здесь тебя ждет новая жизнь! — И Сусанна вскакивала, встряхивала браслетами и перемещалась в пространстве туда, где ждал ее небольшой дворик с аккуратным подстриженным газоном, туда, куда возвращались из школы ее дети (учительница говорила, что они подают большие надежды! Они смогут получать стипендию в колледже!), туда, куда еле волочил ноги после бесконечных переговоров о поставках клубники и томатов его старший брат и куда иногда заезжал на своем супергрузовике средний.

— Жаль, что ты не помнишь, Сусанночка, — кричал зачем-то ей вслед в своем сне Ашот, — как наша мама, тогда еще молодая, тридцатипятилетняя, говорила, что все отдаст, лишь бы ее дети получили хорошее образование: старший стал бы инженером, средний — гуманитарием, а уж младший — врачом! И что она просто умерла бы со стыда, если б узнала, что дети ее, как другие невыучившиеся, стали торговать на рынке луком и помидорами, виноградом и зеленью.

А колледж этот местный, Сусанночка, — вдогонку все громче кричал он ей и даже пинал ногами воздух от возбуждения, — прибежище для дебилов, нечто среднее между пэтэу, выпускающим газоэлектросварщиков и поваров, и техникумом, где девочкам делают упор в образовании на кулинарию и вязание, а между делом изучают историю искусств, а мальчиков учат истории кое-как, а в основном слесарному делу для работы в авторемонтных мастерских. Правда, для всех теперь обязательна компьютерная грамотность и в светлых классах у них столько техники, что нам и не снилось! И сами ученики ну такие раскованные, такие свободные, а по сути, такие неграмотные, что дадут нашим пэтэушникам сто очков вперед. Но только у нас, на Севере, тупость и хамство так и называются, как они есть, и в таком поведении подростков винят социальные причины — пьянство, нищету, неразвитость родителей, об этом пишут в газетах, с этим пытаются бороться. А в Америке все то же самое называется свободой личности. Чуть попытаешься поставить хама на место — тут же сердитые окрики: не давите на свободную личность! А как они одеты, эти подростки! У попугаев гораздо более гармоничная окраска! Вот, говорят, в Москве черно-серая толпа. Странно нам было бы, однако, носить розовые и голубые одежды, если десять месяцев в году в Москве идет то дождь, то снег. Но тут я не буду слишком резок, потому что в одежде у всякого народа свои традиции — у папуасов свои, а у эскимосов свои. Но только тогда надо прямо и говорить, что это вкусы папуасов и народов Севера. Армянские женщины любят черное, а негритянки — красное. Прекрасно, если это красное гармонирует со всем остальным черным. Но если на школьнице с рыже-фиолетовыми косичками, идущей навстречу мне и выдувающей пузырь жвачки величиной с дом, я вижу какую-нибудь красную майку с зелеными штанами в желто-фиолетовых разводах, то это зрелище приводит меня в психоэмоциональный шок. И пусть мне хоть сколько твердят о свободе личности и о том, что семь серег в одном ухе — красиво, я могу согласиться лишь с тем, что сейчас в мире, по-видимому, побеждает мода родом из Африки. А по сути, такая мода на самом деле свидетельствует всего лишь о дисгармонии, присущей малообразованной части населения. Недаром же африканцы и афроамериканцы, получившие образование в лучших и дорогих учебных заведениях Старого и Нового Света, не ходят по улицам в розовых шортах с голубыми разводами, напоминающими старые семейные трусы советских времен. У нашего папы, кстати, были когда-то такие же, сатиновые, сшитые на фабрике из той же ткани, что шились и ночные рубашки, но он носил их в эпоху дефицита и прятал под брюки.