Он слушал, судорожно сжав Библию в скрещенных на груди руках. Ей было даже жаль его, но она поклялась отныне говорить только полную правду.

– Мне было тринадцать, когда я приехала в Лоуэлл, – сказала она. – Я никого там не знала. Мастер в цехе, где я работала, стал очень по-доброму относиться ко мне. Как мне могло прийти в голову, что это толкает к чему-то дурному? Я видела в нем почти что отца.

– Он был женат?

– Да, женат. И в два с лишним раза старше меня. Я просто не знала, что делаю. Я любила его. Но любила невинно.

Закрыв глаза, он процитировал: «Если кто согрешит и сделает что-нибудь против заповедей Господних, чего не надлежало делать, по неведению сделается виновным и понесет на себе грех».

– Я и несу его, – проговорила она после паузы. – Меня обрекли лишиться ребенка. Потом обрекли во второй раз пережить эту потерю. Поклявшись отказаться от замужества и от возможности иметь других детей, я долгие годы жила с родителями и работала для них.

– Почему, возвратившись, вы не признались во всем матери? Почему не исповедовались пастору?

– С момента, как я вернулась, пасторы в нашем приходе все время менялись. А маме мне хотелось, очень хотелось рассказать. Я, как могла, пыталась подтолкнуть ее к расспросам. Но когда это не удалось… Я подумала: может быть, дело в том, что ей просто не вынести правды. Я не лгу, – прибавила Эммелина твердо. – Я промолчала не ради себя, а прежде всего ради нее.

Он отвернулся и сделал несколько шагов в сторону пруда, а она отошла к слюдяному камню и села на него, ожидая, когда он снова заговорит.

– Ваша сестра предполагает, – медленно начал он, – что, когда Мэтью Гарни появился в этих местах, вы уже знали, что он ваш сын, и действовали в сговоре с ним…

– Вы можете даже не говорить, кому из моих сестер пришла в голову такая мысль, – с нескрываемой горечью перебила его Эммелина. – Только одна из них могла до такого додуматься.

И все-таки ей же приснился малыш с лицом Мэтью! Вспомнив об этом, она опустила глаза.

– Хотите ли вы спасти свою душу? – спросил он после долгого молчания.

– Да, – сказала она. – Еще бы. Но я не верю, что спасу душу тем, что уйду из Файетта.

– Ибо слово Господне он презрел и заповедь Его нарушил: истребится душа та; грех на ней, – процитировал пастор из Книги Чисел.

– Но разве, если я останусь здесь, это не сбудется?

– Сбудется, – сказал он. – Прихожане уже исключили вас из общины.

– Значит, оставшись здесь, я понесу заслуженное наказание.

– Да, но…

– Но такой выход из положения не нравится моей семье. Они надеются, что если я уеду, то можно будет просто забыть обо всем или же притвориться, что меня нет на свете, что я действительно утопилась в пруду. А разве думать так не грех? Во всякому случае, это ложь.

– Вы причинили им много страданий.

– А я потеряла все, что мне дорого в жизни.

– Вы можете начать жить заново. В Священном Писании не сказано, что вы должны страдать вечно. Напротив: «Щедр и милостив Господь, долготерпелив и многомилостив».

Она страдальчески улыбнулась.

– Но: «Как нам петь песнь Господу на земле чужой?»

– Вы очень умны, сестра Мошер. Но не следует употреблять слово Божие для оправдания решений, принятых вами в своих целях.

Она почувствовала себя устыженной. Помолчала. Потом проговорила:

– Если я уйду жить в другое место, то должна буду вечно врать. Если я расскажу о себе правду, от меня отшатнутся повсюду.

Он подошел к ней, сел рядом на камень, стал вместе с ней смотреть на пруд. Солнечные лучи сверкали на воде. И то, что сейчас открывалось глазам, было таким прекрасным и таким близким сердцу, что в этот момент Эммелине казалось: что бы с ней ни случилось, если она останется здесь, это будет не наказание.

– Давайте помолимся, – со слезами на глазах сказал пастор.

И они вместе опустились на колени.

Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои.

Многократно омой меня от беззакония моего и от греха моего очисти меня.

Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною.

Тебе, Тебе единому согрешил я, и лукавое пред очами Твоими сделал, так что Ты праведен в приговоре Твоем и чист в суде Твоем.

Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать оя…

Душа моя истаивает от скорби; укрепи меня по слову Твоему.

Удали от меня путь лжи и закон Твой даруй мне… Да будет рука твоя в помощь мне, ибо я повеления Твои избрал.

Да живет душа моя и славит Тебя, и суды Твои да помогут мне.

Я заблудился, как овца потерянная: взыщи раба Твоего, ибо я заповедей Твоих не забыл…


Когда преподобный Эйвери кончил читать молитвы, она была вся в слезах. Он поднялся с колен.

– Да будет мир с нами, сестра Мошер.

Она по-прежнему не поднималась с колен и по-прежнему плакала.


Она уже не плакала, но все еще сидела возле слюдяного камня, когда Гарриет, выяснив у преподобного Эйвери, чем закончился их разговор, явилась к ней, вся пылая от ярости.

При виде сестры покой, снизошедший на Эммелину, сразу же улетучился. Она попыталась мысленно повторить слова недавно прочитанной пастором молитвы, но в душе была пустота. Хотела встать – не смогла: по ногам прошла судорога, и она испугалась, что упадет. Видеть, как Гарриет тужится изо всех сил, стараясь ввести себя в состояние священного гнева, ей приходилось и раньше. Но раньше эти попытки всегда были какими-то по-детски жалкими.

– Я не хотела сюда приходить, – с бешенством выдохнула сестра, сверкая глазами.

Эммелина кивнула.

– Но все другие не решаются. Они боятся тебя. – Гарриет вся дрожала. Видно было, что и она тоже боится. – Ты ведьма. Ты хуже ведьмы. Ты мне жизнь искалечила. Да и не только мне – всем.

Ну конечно. Она припомнила перечень обвинений, который вменяла ей Гарриет даже и до последних событий… Одним только своим существованием, тем, что родилась первой, тем, что была ближе к матери, она всегда все портила следовавшей за ней по старшинству сестре. А теперь та, вечно стремившаяся чем-нибудь да гордиться перед соседями, не смела даже и показаться им на глаза.

– Мне очень жаль, Гарриет.

– Жаль? – Слово как будто швырнули обратно. – Ах, вот как? Но нет, тебе даже не жаль. Ты врешь. Ты всю жизнь только и делаешь, что врешь. И пастору ты умудрилась наврать с три короба, но я-то знаю тебя получше, чем он! Всем было понятно, всем было видно, что Мэтью Гарни не стоит доброго слова, что он ничтожный…

– Ты говоришь о моем сыне, – прервала ее Эммелина. – О сыне, которого я люблю.

Гарриет осеклась и так и осталась с открытым ртом.

А Эммелина отошла от нее и прислонилась к слюдяному камню. Солнце, стоявшее у нее за спиной, слепило Гарриет, заставляя все больше морщить и так уже искаженное яростью лицо.

– А я-то думала, что тебе нечем уже удивить меня, – прошипела она наконец.

– Если вы все от меня отвернулись, зачем ты пришла? – спросила ее Эммелина.

– Мы готовы сложиться и дать тебе денег, только бы ты уехала. – Гарриет говорила с трудом, словно что-то стискивало ей горло.

– Дать денег?

– Мы соберем, сколько сможем. А позже вышлем еще. Наверное, это то, чего ты добиваешься, если только не задумала просто свести нас с ума.

– Нет.

– Что нет?

– Нет, я не хочу причинять вам страдания, но я не хочу и денег.

– Чего же тогда ты хочешь?! – Это был не вопрос, а отчаянный крик, раскатившийся далеко над гладью пруда и вновь вернувшийся – отраженный душным июньским воздухом. – Чего тебе надо?

Эммелина задумалась. Хотелось ответить точно, предельно правдиво.

– Ничего, – сказала она наконец. – Все, чего я хотела, потеряно мной навсегда.

– Так почему же тогда ты не хочешь уехать?

– Не могу.

– Нет!!! Ты можешь!!! – Гарриет завопила так громко, что несколько ласточек, вспорхнув с ветки стоявшего в отдалении дерева, испуганно заметались. – Ты можешь! И все, что для этого нужно, – сложить пожитки и убраться прочь!

Да, кажется, так. Но ведь чтоб утонуть, достаточно выплыть одетой на середину пруда и дать воде сомкнуться над головой. И все-таки у нее это не получилось.

– Прости, – сказала Эммелина, – но я не могу уехать.

Услышав этот ответ, Гарриет в исступлении вцепилась пальцами в волосы и стала изо всех сил тянуть их, словно стремясь вырвать с корнем, пока кожа на висках не сделалась мертвенно-бледной, хотя лицо все пылало. Веки ее подергивались. Застыв в неподвижности, она с безумным упорством тянула и тянула себя за волосы, и эта странная пытка, казалось, была бесконечной – длилась чуть ли не всю их совместную жизнь, а именно тридцать один год, столько, сколько прошло с рождения Гарриет. Но наконец Гарриет все же разжала пальцы. Руки упали вдоль тела. Лицо обрело обычный свой цвет. Судорожно искривленный рот принял естественную форму.

– Ты пожалеешь об этом, – выдохнула она едва слышно. – Думаешь стать терпеливой мышкой, тихо-спокойно жить и дождаться, что мы простим тебя. Нет. Не надейся. Никто из нас не простит тебя, никто никогда не скажет с тобой ни слова.

Больше говорить было не о чем. Она повернулась и пошла прочь. Еще мгновение – и ее не стало видно за дорогой.

* * *

В Файетте, в построенном Мэтью доме, Эммелина прожила еще тридцать девять лет, остававшихся ей до смертного часа, но никогда уже не слышала женского голоса.

Довольно долго она и вовсе не слышала голосов. Но выжить оказалось сравнительно просто. Был огород. В пруду – рыба.

Куры несли яйца и высиживали цыплят. На яблонях росли яблоки. А кленовый сироп деревья давали в таком изобилии, что не хватало ведерок его собирать. Когда у нее кончились все заготовленные дрова, рабочие с лесопильни, что была за прудом, стали время от времени подбрасывать ей новые порции, и так продолжалось без изменений годами, хотя сами рабочие и менялись.

Одиночество приносило страдание и все-таки было самой приемлемой для нее формой жизни. Ожог на ноге в конце концов зажил, но образовавшийся на его месте гладкий белый рубец совсем не выдерживал прикосновения солнца. И точно так же, хотя рутина повседневных забот и спасала от наплывов снова и снова прокручивавшихся в мозгу воспоминаний, любые обрывки их были настолько мучительны, что становилось понятно: душевные рубцы не выдержат прикосновения чужого любопытства или чужого участия.

Каждые несколько лет почта приносила газету, и всякий раз – из нового города. Сначала, когда бушевала война, посылка пришла из какого-то маленького местечка на Юге. Потом, уже после войны, – из Нового Орлеана… Затем – с юго-запада страны… в 1874 году – из Калифорнии… И она понимала: этим способом Мэтью дает ей знать, где он.

Она едва ощущала течение времени, и ее не смущало то, что она стареет. Но однажды среди товаров, которые она получала из лавки в обмен на изготовляемые на продажу лоскутные коврики, случайно оказалось зеркальце, и, глянув в него, она увидела, что поседела. На миг внутри все оборвалось: ведь теперь, если Мэтью вернется, то может и не узнать ее… Потом она закопала зеркальце в огороде.

В эту пору кое-кто из мужчин стал иногда наведываться к ней, чтобы узнать, не нужно ли чего. А по мере того как она делалась все старше, и дети начали забегать, занести, скажем, пачечку чая. Однако если кто-то из женщин в глубине души и простил ее, ни одна, невзирая на давность событий, не рискнула сказать это вслух, страшась за свою репутацию. А между тем минуло десять лет… двадцать… тридцать… тридцать пять… тридцать восемь…

Зима 1899 года была необычайно суровой. Один снегопад сменялся другим, и сугробы напрочь отрезали конец немощеной дороги, где к этому времени, кроме Эммелины, никто и не жил. Файеттцам, не успевавшим справляться с бесчисленными трудностями и болезнями, которые навалились на них этой зимой, недосуг было сообразить, что если лошадям не пробраться через завалы, то Эммелина и подавно не может выйти из дома. Шесть или семь недель никто не заходил к ней, и она умерла от холода и истощения.


Чувства, настолько сильные, что, без сомнения, вдохновить их мог только Бог, ведут иногда к поступкам, строжайшим образом осуждаемым словом Божьим. Но бесполезно объяснять не испытавшим ничего подобного, что исполнение Заповедей легко лишь для тех, кто, в общем, даже не понимает, почему Господь должен был дать их людям.