Так продолжалось до девятого класса, когда папа, знакомый с профессором Кристи со времен работы в музыкальном магазине, спросил, не захочет ли она давать мне частные уроки. Профессор согласилась меня послушать; как она позже мне сказала, не ожидая многого, просто из любезности. Они с папой сидели внизу и слушали, как я в своей комнате репетировала сонату Вивальди. Когда я спустилась к ужину, профессор Кристи предложила взять мое обучение в свои руки.

Однако первое мое сольное выступление случилось задолго до нашего знакомства с ней. Это произошло в нашем городке, в зале, где обычно играли начинающие местные группы, так что для неподзвученного классического инструмента акустика там была отвратительная. Я играла виолончельное соло из «Танца феи Драже» Чайковского.

Стоя за сценой и слушая, как другие дети исполняют свои пьесы на визгливых скрипочках и громыхающем пианино, я чуть не сбежала с перепугу. Я выскочила в служебную дверь и скорчилась на крыльце снаружи, бешено дыша себе в ладони. Мой учитель–студент не на шутку испугался и послал розыскную партию.

Нашел меня папа. Он тогда еще только начинал преображаться из битника в консерватора, так что на нем был старомодный костюм с кожаным поясом в заклепках и черные низкие сапоги.

— Ты тут как, Мия–вот–те–на, нормально? — спросил он, садясь рядом со мной на ступеньки.

Я помотала головой, слишком пристыженная, чтобы говорить.

— А что такое?

— Я не могу, — разрыдалась я.

Папа вскинул лохматые брови и вперил в меня серо–голубые глаза. Я почувствовала себя каким–то чужестранным животным неведомой породы, которое изучают и пытаются понять. Сам–то папа всю жизнь выступал со всякими группами. Наверняка у него никогда не бывало такой ерунды, как страх сцены.

— Ну, это было бы обидно, — сказал папа, — У меня для тебя роскошный концертный пода–рок, куда лучше цветов.

— Отдай его кому–нибудь другому. Я не могу выйти туда. Я не такая, как вы с мамой или даже Тедди.

Тедди к тому моменту едва исполнилось полгода, но уже стало ясно, что в нем больше огня и энергии, чем когда–либо будет во мне. И конечно же, он был белокурым и голубоглазым — да и в любом случае, родился он в родильном центре, а не в больнице, так что его уж никак не могли перепутать.

— И то верно, — задумчиво пробормотал папа, — Когда Тедди закатил свой первый концерт на губной гармошке, он был спокоен как удав. Просто чудо какое–то.

Я засмеялась сквозь слезы. Папа мягко обнял меня за плечи.

— Знаешь, меня перед каждым концертом жуткий мандраж разбирал.

Я недоверчиво взглянула на папу — мне всегда казалось, что он–то всегда и во всем уверен на сто процентов.

— Это ты нарочно так говоришь.

Он покачал головой.

— Нет, не нарочно. Прямо ужас что бывало. А ведь я барабанщик и всегда сидел сзади. Никто и внимания на меня не обращал.

— И что ты делал? — спросила я.

— Назюзюкивался, — просунув голову в дверь, сообщила мама. На ней красовались черная виниловая мини–юбка, красная майка и Тедди, радостно пускающий слюни в своей «кенгурушке». — Выпивал пару литров пива перед концертом. Тебе я это не рекомендую.

— Пожалуй, твоя мама права, — согласился папа, — социальные службы не одобряют пьяных десятилеток. Кроме того, я тогда кидался палочками и заблевывал сцену, но там–то был панк. А если ты швырнешь в зал смычок да еще будешь вонять, как пивзавод, получится неловко и неуместно. Твои приятели–классики такие снобы в этом вопросе.

Я рассмеялась. Мне все еще было страшно, но мысль о том, что, возможно, страх сцены я унаследовала от папы, утешала: все–таки я никакой не подкидыш.

— А что, если я запутаюсь? Если совсем ужасно сыграю?

— У меня для тебя новости, Мия. Здесь и так полно всяких ужасов, так что ты не слишком выделишься на общем фоне, — заявила мама.

Тедди взвизгнул в знак согласия.

— Ну правда, как ты справляешься с мандражом?

Папа по–прежнему улыбался, однако я поняла, что теперь он стал серьезен, потому что заговорил медленнее:

— Да никак. Просто играешь, несмотря на страх. Просто держишься.

И я вышла на сцену. Я не блеснула своей игрой, не снискала славы, не сорвала стоячую овацию, но и не провалила все на свете. И после концерта я получила свой подарок: устроившийся на пассажирском сиденье машины, он выглядел таким же человекоподобным, как та виолончель, к которой меня потянуло два года назад. И этот инструмент был не из проката — он принадлежал мне.

10:12

Когда «скорая» подъезжает к ближайшей больнице — не той, что в моем родном городке, а к маленькому местному медицинскому центру, больше похожему на обычный старый дом, — врачи тут же вкатывают меня внутрь.

— У нас тут открытый пневмоторакс. Установите ей плевральный дренаж и давайте обратно! — кричит симпатичная рыжая докторша, передавая меня группе врачей и медсестер.

— Где остальные? — спрашивает бородач в медицинской форме.

— У второго водителя легкое сотрясение, ему оказали помощь на месте. Родители найдены мертвыми. Мальчик, около семи лет, едет сразу за нами.

Я выдыхаю — так, будто не дышала последние двадцать минут. Увидев себя в том кювете, я уже не смогла искать Тедди. Если с ним то же, что с мамой и папой, со мной, то я… я не хотела даже думать об этом. Но нет, он жив.

Меня привозят в маленькую комнатку с ярким светом. Врач смазывает чем–то оранжевым мою грудь сбоку, а затем засовывает в меня маленькую трубку. Другой врач светит мне фонариком в глаза.

— Реакции нет, — говорит он медсестре. — Вертушка уже здесь. Везите ее в травму. Живо!

Меня быстро выкатывают из пункта экстренной помощи и завозят в лифт. Чтобы не отстать, мне приходится бежать. Двери закрываются, но я успеваю заметить, что здесь Уиллоу. Это странно: мы ведь собирались застать их с Генри и дочкой дома. Ее вызвали из–за снега? Из–за нас? Уиллоу спешит по больничному коридору, на ее лице застыла маска сосредоточенности. Вряд ли она уже знает, что это мы. Она, может быть, даже звонила, оставляла сообщение на мамином сотовом, извиняясь, что возник срочный вызов и, когда мы приедем, ее не будет дома.

Лифт открывается прямо на крышу. Вертолет ждет в центре большого красного круга, посвистывая крутящимися лопастями.

Я никогда раньше не бывала в вертолете. А моя лучшая подруга Ким была — однажды она про–летела над горой Святой Елены со своим дядей, крутым фотографом из «Нэшнл джиографик».

— Он всю дорогу разглагольствовал о поствулканической флоре, а меня стошнило прямо на него, — рассказала мне Ким на следующий день в школе. От переживаний она все еще казалась слегка зеленоватой.

Ким делает ежегодный альбом выпускников и надеется стать фотографом. Дядя взял ее в этот полет исключительно по доброте душевной, чтобы помочь прорасти юному таланту.

— Я даже попала на его камеры, — сокрушалась Ким. — Теперь я никогда не стану фотографом.

— Бывают же разные фотографы, — возразила я, — тебе не обязательно будет все время летать на вертолетах.

Ким рассмеялась.

— И прекрасно, потому что я никогда в жизни больше не сяду в вертолет — и тебе не советую!

Сейчас мне очень хочется сказать Ким, что иногда выбора нет.

Люк вертолета открыт, и мою каталку со всеми трубками и проводами загружают внутрь. Санитар устраивается рядом со мной, по–прежнему сжимая и отпуская маленький пластиковый баллон, который, видимо, дышит за меня. Как только мы взлетаем, я понимаю, почему Ким так затошнило. В вертолете все иначе, чем в самолете, который летит прямо и быстро, как снаряд. Вертолет куда больше похож на хоккейную шайбу, которую болтает по небу: вверх, вниз, из стороны в сторону. Я не представляю, как эти люди еще могут заниматься мной, читать распечатки с маленького компьютера, управлять машиной, одновременно обсуждая мое состояние через наушники — как они могут делать хоть что–то, когда вертолет так бултыхается.

Вертолет попадает в воздушную яму, и, по всему, меня должно бы затошнить. Но я — по крайней мере, я — наблюдательница — ничего не чувствую. И та я, что на каталке, видимо, тоже ничего не чувствует. Я снова невольно задумываюсь, мертва я или жива, но тут же говорю себе: нет. Меня не стали бы грузить в этот вертолет, не летели бы со мной над дикими лесами, если бы я была мертва.

Кроме того, мне нравится думать, что, будь я мертва, мама с папой уже бы меня нашли.

На приборной доске я вижу часы; сейчас десять тридцать семь. Я гадаю, что происходит там, на земле. Поняла ли Уиллоу, кто срочный пациент? Позвонил ли кто–нибудь моим дедушке с бабушкой? Они живут в соседнем городке, и я собиралась с ними обедать. Дедушка рыбачит и сам коптит лососей и устриц, и мы бы, наверное, ели их вместе с бабушкиным плотным темным хлебом, замешенным на пиве. Затем бабушка отвезла бы Тедди к огромным городским мусорным бакам, чтобы он смог поискать журналы. В последнее время братишка увлекся «Ридерз дайджест», ему нравится вырезать оттуда комиксы и картинки и составлять коллажи.

Интересно, что сейчас делает Ким? Занятий сегодня нет. Я, может, не приду в школу и завтра. Наверное, она подумает, что я задержалась в Портленде, слушая Адама и «Звездопад», и не успела вернуться.

Портленд. Я совершенно уверена, что меня везут туда. Пилот вертолета говорит со службой парамедиков. За окном видны размытые очертания пика Маунт–Худ. Значит, Портленд уже близко.

Интересно, Адам уже там? Вчера вечером он играл в Сиэтле, но после концерта он всегда кипит от адреналина, а езда на машине помогает ему успокоиться. Музыканты из группы обычно рады–радешеньки усадить его за руль, пока сами дремлют. Если Адам уже в Портленде, он, наверное, еще спит. Когда он проснется, может быть, нам выпить кофе на Хоторн–стрит? Или погулять по Японскому саду? Мы так сделали в последний раз, когда вместе приезжали в Портленд, только тогда было теплее. Во второй половине дня группа, скорее всего, отправится на саунд–чек. А потом Адам выйдет ждать меня. Сначала он подумает, что я опаздываю. Как ему узнать, что на самом деле я приехала раньше? Что я попала в Портленд еще утром, до того, как растаял снег?

* * *

— Ты что–нибудь знаешь про такого парня: Йо–Йо Ма? — спросил меня Адам.

Дело было весной моего десятого класса, который для него был одиннадцатым. К этому времени Адам наблюдал за моими занятиями в музыкальном крыле уже несколько месяцев. Наша школа была обычной государственной, но прогрессивной — одной из тех, о которых все время пишут в национальных журналах, с упором на гуманитарные науки и искусство. У нас было много свободных часов, чтобы рисовать в мастерской или заниматься музыкой. Я свои проводила в звукоизолированных кабинках–студиях музыкального крыла. Адам тоже часто приходил туда с гитарой — не электрической, на которой играл в своей группе, а акустической, и просто наигрывал всякие мелодии.

Я закатила глаза.

— Да все знают Йо–Йо Ма.

Адам ухмыльнулся, и я впервые заметила, что улыбка у него кривоватая: вверх полз только один уголок рта. Он ткнул большим пальцем, украшенным кольцом, в сторону школьного двора.

— Не думаю, что ты найдешь там пять человек, которые слышали бы о Йо–Йо Ма. И кстати, что это за имя? Трущобный жаргон какой–то? Йо–Мама?

— Оно китайское.

Адам помотал головой и хмыкнул.

— Я знаю кучу китайцев. У них имена типа Вей Чинь. Или Ли–чего–то–там. Но не Йо–Йо Ма.

— Как ты можешь издеваться над мастером, — возмутилась я. Но потом, неожиданно для себя, расхохоталась. Только через пару месяцев я поверила, что Адам не насмехается надо мной, и с тех пор мы иногда вот так перекидывались словечком в коридоре.

Но его внимание по–прежнему обескураживало меня.

Не то чтобы Адам считался особенно популярным парнем: не спортсмен, не диск–жокей. Но он был крут — потому что играл в группе с людьми, учившимися в городском университете. Крут потому, что по–рокерски стильно одевался в добытое на гаражных распродажах и в секонд–хендах, а не в подделки от «Урбан аут–фиттерс»[10]. Крут и в том, что выглядел абсолютно счастливым, когда сидел в столовой, с головой погрузившись в книгу, а не только притворяясь читающим, потому что ему некуда или не с кем сесть. Только не в его случае — у Адама была небольшая группа друзей и огромная толпа почитателей.

И не то чтобы я сама была «унылой заучкой». У меня были приятели и лучшая подруга, с которой мы сидели за обедом. Другие хорошие друзья ждали меня в консерваторском музыкальном лагере, куда я ездила летом. Ко мне все нормально относились, правда, совсем не понимали. В классе я вела себя тихо; не часто поднимала руку и не грубила учителям. И я почти все время была занята: то репетировала, то играла в струнном квартете, то слушала лекции по теории музыки в местном университете. Одноклассники вели себя со мной довольно мило, но зачастую относились как ко взрослой, будто я еще одна училка. А с учителями не флиртуют.