— Обожаю Орегон, — сообщает она с икающим смешком. По язвительному тону я понимаю, что разговаривает подруга со мной, а не с Богом. — Вот тебе больничное воплощение идеи объединения всех религий, — Она обводит рукой часовню. На стене висит распятие, позади кафедры — несколько изображений Мадонны с Младенцем, а саму кафедру покрывает флаг с крестом, — А вот звезда Давида, — Ким указывает на шестиконечную звезду на стене. — Но как насчет мусульман? Ни молитвенных ковриков, ни указателя направления на Мекку. И буддисты? Они что, не могли на гонг раскошелиться? Ведь наверняка буддистов в Портленде побольше, чем евреев.

Я сажусь в кресло рядом с ней. То, что Ким разговаривает со мной как обычно, кажется таким естественным. Кроме врача «скорой помощи», велевшей мне держаться, и медсестры, спрашивавшей, как у меня дела, никто не говорил со мной с самой аварии. Говорят только про меня.

По правде говоря, я никогда не видела, как Ким молится. То есть она молилась на своей батмицве и произносит молитву за ужином в Шаббат, но только потому, что ей приходится это делать. Однако после недолгого разговора со мной она закрывает глаза, шевелит губами и шепчет что–то на языке, которого я не понимаю.

Закончив, Ким открывает глаза и вытирает одну руку о другую, будто говоря: «Ну и хватит». Но потом передумывает и добавляет последнюю просьбу:

— Пожалуйста, не умирай. Я понимаю, почему ты можешь этого хотеть, но подумай вот о чем: если ты умрешь, в школе из твоего шкафчика устроят идиотский мемориал принцессы Дианы, туда все будут класть цветы, ставить свечки и пихать записки. — Она утирает предательскую слезу тыльной стороной ладони. — Я же знаю, тебе бы от такого тошно стало.

* * *

Возможно, так вышло потому, что мы были слишком похожи. Как только Ким появилась на горизонте, все решили, что мы станем лучшими подругами, только потому, что обе мы темноволосые, тихие, старательные и серьезные — по крайней мере, внешне. Однако же ни одна из нас не была отличницей (твердые четверки по всем предметам) или, если уж на то пошло, особенно серьезной. Мы серьезно относились к некоторым вещам — я к музыке, она к живописи и фотографии; а в упрощенном мире средней школы этого было достаточно, чтобы счесть нас кем–то вроде разлученных и встретившихся близнецов.

Нас немедленно принялись ставить в пару. На третий день пребывания Ким в школе она единственная вызвалась на физкультуре в капитаны футбольной команды, что, по моему мнению, было с ее стороны запредельным подхалимством. Пока она надевала красную футболку, учитель оглядывал класс, чтобы выбрать капитана второй команды, и его глаза остановились на мне, хотя я была одной из наименее спортивных девочек. Я поплелась в раздевалку надевать футболку и, проходя мимо Ким, буркнула: «Ну, спасибочки».

На следующей неделе учительница английского посадила нас вместе во время общего обсуждения «Убить пересмешника». Минут десять мы пялились друг на друга в каменном молчании. Наконец я выдавила:

— Полагаю, нужно говорить о расизме на старом Юге и всем таком.

Ким едва заметно закатила глаза, отчего мне захотелось швырнуть в нее словарем. Меня поразило, как сильно я уже ненавидела ее.

— Я читала эту книгу в моей прошлой школе, — сообщила она, — С расизмом там все как будто ясно. Я думаю, важнее человеческие качества. Надо понять, хороши ли люди от природы и просто испорчены расизмом, или они изначально плохи и им надо здорово потрудиться, чтобы стать хорошими?

— Неважно, — сказала я, — все равно дурацкая книжка.

Я не знала, зачем говорю такое, ведь на самом деле книга мне очень понравилась, и мы ее обсуждали с папой: ему она попалась на педпрактике. И я возненавидела Ким еще больше за то, что та вынудила меня предать любимую книгу.

— Ладно, давай тогда займемся твоей идеей, — сказала Ким, и когда мы получили по четверке с минусом, она как будто обрадовалась нашим посредственным оценкам.

После этого мы просто не разговаривали, что не мешало учителям сажать нас вместе на уроках, а всем в школе считать нас подругами. Чем чаще это случалось, тем больше мы негодовали — на всех и друг на друга. Чем больше мир сталкивал нас, тем сильнее мы отталкивались — и ополчались друг на друга. Каждая старалась делать вид, что другой не существует, хотя наличие заклятого врага не давало о себе забыть ни на минуту.

Мне казалось необходимым объяснить себе, почему я ненавижу Ким: она лицемерная подлиза. Она назойлива. Она все время выпендривается. Впоследствии я выяснила, что она точно так же придумывала мне пороки, только ее особенно бесила моя стервозность. И однажды она мне это даже написала. На уроке английского кто–то кинул квадратик, сложенный из тетрадного листа, на пол рядом с моей правой ногой. Я подобрала его и открыла. Там было написано: «Стерва!»

Никто меня так раньше не называл, и хотя я, само собой, разозлилась, но в глубине души также была польщена: очевидно, я задела автора записки за живое, раз удостоилась этого слова. Люди нередко так называли мою маму — возможно, потому, что ей было трудно смолчать и она могла высказываться чрезвычайно резко, если не соглашалась с собеседником. Она взрывалась и бушевала, словно гроза, но потом опять становилась вежливой и любезной. И ей было совершенно безразлично, что ее называют стервой. «Это просто другой вариант слова «феминистка», — с гордостью заявляла она мне. Даже папа иногда ее так называл, но всегда в шутку, одобрительно — и никогда во время ссоры. Ему–то было видней.

Я подняла глаза от учебника. Только один человек мог послать мне такую записку, но мне все еще в это не верилось. Я украдкой оглядела класс: все уткнулись в книги. Кроме Ким. Ее уши были настолько красными, что мелкие завитки темных волос рядом с ними тоже казались розовыми. Она злобно смотрела прямо на меня. Хотя мне было всего одиннадцать и я не слишком хорошо ориентировалась в социальных тонкостях, но брошенную перчатку вызова распознала с первого взгляда, и мне не оставалось ничего другого, кроме как поднять ее.

Став постарше, мы с удовольствием шутили на тему «Как здорово, что мы тогда подрались». Тот эпизод не только скрепил нашу дружбу, но также оказался для нас первой и, похоже, единственной возможностью хорошенько кого–нибудь отмутузить. Когда еще две девчонки вроде нас могут дойти до мордобоя? Конечно, я боролась с Тедди, иногда щипала его — но бить кулаками такого малыша? Даже будь Тедди постарше, он все равно представлялся мне наполовину братом, а наполовину собственным ребенком. Я нянчилась с ним, еще когда ему было несколько недель. Я ни за что бы не смогла так его ударить. А у Ким, единственного ребенка в семье, не было братьев и сестер, с которыми можно было бы подраться. Возможно, в лагере она и участвовала бы в потасовках, но последствия бывали ужасны: драчунов ожидали многочасовые семинары по улаживанию конфликтов, в присутствии воспитателей и раввина. «Мой народ прекрасно умеет сражаться с самыми сильными противниками, но только словами, тьмой тьмущей слов», — как–то раз сказала мне подруга.

Но в тот осенний день мы дрались кулаками. Прозвенел последний звонок, и мы, не говоря ни слова, вышли на спортивную площадку и бросили рюкзаки на землю, мокрую от зарядившей с утра мороси. Ким бросилась на меня, словно бык, и врезала под дых. Я ударила ее в скулу — сжатым кулаком, по–мужски. Вокруг собралась толпа, поглазеть на представление. Драки были не самым обычным делом в нашей школе; девчачья драка — и вовсе из ряда вон выходящим событием. А уж драка тихих приличных девочек — тройное удовольствие.

К тому времени, как нас разняли учителя, вокруг стояла половина шестого класса (в сущности, именно по кольцу школьников дежурные по площадке поняли, что там что–то происходит). Драка, пожалуй, окончилась ничьей. У меня была разбита губа и рассажено запястье — последнее по собственной неосторожности: мой удар в плечо Ким прошел мимо и попал ровнехонько в столб волейбольной сетки. Ким получила фингал под глаз и неприятную ссадину на бедре — споткнулась о свой рюкзак, когда хотела меня лягнуть.

Не было никакого задушевного примирения, никакого официального разрешения конфликта. Как только учителя нас разняли, мы с Ким посмотрели друг на друга и принялись хохотать. Отвертевшись от визита в кабинет директора, мы побрели домой. Ким объяснила, что вызвалась быть капитаном команды по одной простой причине: если это сделать в самом начале учебного года, учителя тебя, скорее всего, запомнят и постараются в будущем не выбирать (с тех пор я вовсю пользовалась этим нехитрым приемом). Я рассказала, что на самом деле была согласна с ее трактовкой «Убить пересмешника» и что это одна из моих самых любимых книг. Так все и началось. Мы подружились, как ожидали все вокруг. Больше мы никогда не поднимали друг на друга руку, и хотя много раз между нами вспыхивали словесные баталии, размолвки заканчивались тем же, чем и та драка, — смехом до упаду.

Однако после той нашей драки миссис Шейн не позволила Ким ходить ко мне домой, убежденная, что дочь вернется на костылях. Мама предложила поговорить с ней и все уладить, но думаю, мы с папой оба понимали, что при мамином темпераменте ее дипломатическая миссия может окончиться ордером на арест всей нашей семьи. В конце концов папа пригласил Шейнов на ужин, зажарил курицу, и хотя было видно, что миссис Шейн все еще немного сомневается в моей семье: «Так вы работаете в музыкальном магазине, пока учитесь на учителя? И вы готовите? Как необычно», — сказала она папе, — мистер Шейн счел моих родителей приличными людьми, а семью не склонной к насилию, и велел жене разрешить Ким приходить к нам свободно.

Тогда, в шестом классе, мы с Ким на несколько месяцев лишились имиджа хороших девочек. Разговоры о нашей драке продолжались, подробности раздувались неимоверно: сломанные ребра, вырванные ногти, следы укусов. Но когда мы вернулись в школу после зимних каникул, все это уже позабылось. Мы снова стали темноволосыми тихими паиньками–близняшками.

Мы не имели ничего против — многие годы эта репутация работала на нас. Если, к примеру, мы обе отсутствовали в какой–то день, люди автоматически считали, будто нас свалил один и тот же вирус, а не что мы прогуляли школу ради авторского кино, которое показывали на занятиях по киноискусству в университете. Когда кто–то в порядке розыгрыша выставил нашу школу на продажу, обклеив ее объявлениями и внеся в список недвижимости на eBay, подозрительные взгляды обратились на Нельсона Бейкера и Дженну Маклафлин, а не на нас. Хотя нам пришлось признаться в содеянном — как мы и планировали, если у кого–нибудь будут неприятности, — нам долго пришлось всех убеждать, что это действительно наших рук дело.

Это всегда смешило Ким. «Люди верят в то, во что хотят верить», — говорила она.

16:47

Однажды мама нелегально протащила меня в казино. Мы поехали на каникулы на озеро Крейтер[18] и остановились пообедать близ индейской резервации, в пансионате со шведским столом. Мама решила немного сыграть, и я пошла с ней, а папа остался с Тедди, задремавшим в коляске. Мама уселась за однодолларовые столы для блэкджека. Крупье подозрительно посмотрел на меня, потом на маму, которая ответила ему взглядом столь резким, что им можно было алмазы колоть, а потом просияла ослепительной, ярче любого бриллианта, улыбкой. Крупье робко улыбнулся в ответ и не сказал ни слова. Я смотрела на мамину игру словно загипнотизированная. Казалось, мы провели там всего минут пятнадцать, но когда нас нашли папа с Тедди — оба страшно недовольные, — оказалось, что просидели мы больше часа.

В ОРИТ тоже так. Невозможно понять, какое сейчас время суток и сколько ты здесь находишься. Естественного света тут нет. И постоянный шумовой фон, только вместо электронных сигналов игровых автоматов и услаждающего слух позвякивания четвертаков здесь гудение и стрекотание медицинских машин, бесконечные вызовы по громкой связи и непрерывный говорок медсестер.

Я не очень–то представляю, сколько уже здесь нахожусь. Некоторое время назад медсестра с мелодичным акцентом, нравившаяся мне, сказала, что идет домой. «Я вернусь завтра и хочу увидеть тебя здесь, солнышко», — сказала она. Поначалу я нашла это странным: разве она не хочет, чтобы я вернулась домой или чтобы меня перевели в другое отделение больницы? Но потом я поняла, что она хочет увидеть меня в этой палате, а не мертвой.

Врачи по–прежнему периодически подходят, оттягивают мои веки и машут перед глазами фонариком. Они делают это грубовато и торопливо, как будто не считают, что веки достойны какой–либо заботы. Это заставляет задуматься, сколь редко в нашей жизни мы касаемся глаз других людей. Возможно, родители поднимали вам веко, чтобы убрать соринку, или, может быть, любимый легким касанием целовал ваши закрытые глаза, когда вы уже уплывали в сон. Но все же веки — не локти, колени или плечи: части тела, прикосновение к которым привычно.