«Эй», – только и сказал он, устремив на меня свои голубые глаза. Его взгляд. Голубизна его глаз. Столько лет я была окутана этим взглядом, защищена им, что считала только своими нежность и уют этого лазурного кокона. Чем он был для меня теперь? Лазером, лучом, искавшим во мне ответы, прощупывавшим и оценивавшим меня. Он нервничал не меньше меня, и я удивилась, как мне раньше не пришло в голову, что он на это способен.

«Эй», – ответила я. Все лучше, чем «люблю тебя», полтора коротких слова, занимавших все мои мысли. Одно только «люблю тебя» было у меня в голове, грохочущее «люблю тебя», которого Флориан не мог не слышать и которое грозило выбить стекла большой витрины ресторана и припаркованных напротив машин. Больше того, от моего «люблю тебя» готовы были разлететься вдребезги стеклянные здания в центре города, пустые винные бокалы в кухонных шкафчиках новеньких кондоминиумов, хрустальные люстры в буржуазных домах и зеркала в ванных комнатах пансионов в предместьях, в которые смотрятся девочки-подростки.

То было внезапное и яростное «люблю тебя», разбуженное видом этого лица, которое я знала наизусть, обладавшего в моих глазах неповторимой и душераздирающей красотой тех, к кому мы давно привязаны и чьего присутствия лишены. Я неспособна была думать ни о чем другом и, должно быть, смотрела на него странно: я пыталась впитать его взглядом и понять, что в этих правильных и гармоничных чертах значило для меня – любовь. Я едва сдерживалась, чтобы не коснуться его, не прижаться носом к щеке, не вдохнуть его запах.

– Садись, – сказал Флориан, указывая на стул напротив. Посмотрел, как я усаживаюсь, и добавил, чуть поколебавшись:

– Ты хорошо выглядишь.

Я склонила голову набок и взглянула на него с укоризной. Он не должен был мне этого говорить. Это было банально и, скорее всего, неправда. Я очень похудела, и мне пришлось дважды наложить корректор, чтобы попытаться скрыть следы бессонных ночей и пролитых слез под глазами. И еще – это было жестоко. Почему нет закона, запрещающего «бывшим» делать комплименты тем, кого они бросили?

– Что? – спросил Флориан, все прочитав на моем лице. – Это правда.

– Я думаю, ты не имеешь права это говорить.

Он улыбнулся мне. Подошедший официант собирался, надо думать, предложить нам воды, но я бросила:

– Бокал шардоне, пожалуйста.

– Возьмем бутылку, – сказал Флориан. – Нормально для тебя – бутылка?

– Да, да, в самый раз.

Будь в винном погребе полные бочки, я попросила бы прикатить мне одну.

Официант ушел, а я сказала себе: надо заговорить. Надо произнести хоть что-нибудь. Это я ему позвонила, и если я не заговорю, то завизжу.

– Спасибо, что пришел, – выдавила я из себя.

– Не стоит благодарности.

Фу ты. Он здесь из милосердия, из чувства долга.

– Я тоже хотел тебя увидеть, – добавил он, видимо, из жалости или снова прочитав мои мысли. – Я думаю, что… Я не… Когда все это случилось… – Он искал слова, собирался с мыслями. – Мне стало скучно с тобой, – сказал он наконец.

– О боже. Вот этого ты точно не имеешь права говорить. Тебе не было скучно со мной, Флориан!

Я вспомнила Никола и его совет с привкусом популярной психологии: «Почаще говори «я».

– Я не думаю, что тебе было скучно со мной, – поправилась я.

– Ты не права. Это не потому что…

Он замолчал. Что же он хотел сказать? Не потому что я тебя оставил, не потому что я люблю другую, не потому что я разлюбил тебя? Я осознала, что мы движемся по густо заминированному полю: куда бы ни ступил он, куда бы ни шагнула я, везде могло рвануть. И я решила броситься в омут. Один шаг, сказала я себе, и готово дело. Все лучше, чем топтаться на месте, как два идиота, боясь взрыва.

– Когда же… – Я спохватилась. – Я хочу знать, когда…

Но тут официант, уж не знаю, на беду или к счастью, вернулся с бутылкой в одной руке и штопором в другой. Он поставил бутылку на стол, спокойно повернул ее ко мне, показывая этикетку, на которую я плевать хотела, после чего стал ее открывать – до безумия медленно. Мы с Флорианом смотрели на стол, на руки официанта, на половицы, на женщину за соседним столиком, которая ела в одиночестве, читая журнал… все это под негромкое шрк-шрк, которое издавала пробка, поворачиваясь в бутылочном горлышке. Я подняла глаза на Флориана. Он тоже смотрел на меня, оторопев от медлительности официанта. Шрк-шрк. Флориан вымучил улыбку. Шррррк. И я рассмеялась.

Чпок! Официант приподнял пробку, понюхал ее и начал снимать со штопора. Снова шрк-шрк, и мне стало еще смешнее. Я смеялась беззвучно, закрыв лицо руками, и слезы подступали к глазам, как двадцать лет назад, когда я пыталась совладать с приступом хохота в классе. Сейчас он даст пробку Флориану, подумала я. Но нет, официант протянул ее мне, чтобы я лично могла удостовериться, что вино открыто. Я поднесла легкий цилиндрик к носу, сотрясаясь от настоящих спазмов.

– Очень хорошо пахнет, – удалось мне выговорить. Флориан напротив меня тоже смеялся до слез, зачем-то прикрыв рот салфеткой. Я надеялась, что до официанта наконец дойдет или, по крайней мере, ему надоест иметь дело с парочкой идиотов, – но нет, он плеснул чуть-чуть вина в мой бокал, чтобы я попробовала. Я подняла бокал – у меня вырывались тоненькие пронзительные «хи-хиии», и женщина с журналом покосилась на меня с усмешкой. Я посмотрела на Флориана. Что я должна сделать – пригубить вино? Продегустировать его всерьез? Он заходился от смеха, я даже испугалась, что он задохнется. Я все же сделала глоток, держась одной рукой за бокал, а другой за живот, который начал болеть, сказала официанту: «Прекрасно» и засмеялась в полный голос. Официант, чья невозмутимость олимпийского калибра рассмешила меня еще больше, наполнил мой бокал, потом бокал Флориана – и, слава богу, ушел, оставив бутылку на столе.

Мы смеялись еще довольно долго – дивное ощущение легкости от неудержимого смеха вдвоем уже давало себя знать. Я успокоилась первой – спазмы еще слегка сотрясали меня, но удалось хотя бы отдышаться. Я вытерла потекшую тушь и посмотрела на Флориана. А он смотрел на меня и улыбался, как будто только что, наконец, увидел. «Алло», – сказал он. И я, тоже узнав его, ответила: «Алло».

Выплеснув таким образом отчасти нашу нервозность, мы смогли провести больше половины следующего часа за нормальным разговором, насколько это было возможно в таких обстоятельствах. Мы комментировали события в мире, за которыми следили когда-то вместе, Флориан рассказывал мне о своих проектах, а я ему – о новой биографии, которую мне заказали (все же умолчав о том факте, что вчера несколько минут вынашивала план о лавандовых полях), спрашивали друг друга о родных.

Мы оба, и он и я, казалось, не могли наговориться, нам хотелось без конца рассказывать друг другу о мелочах нашей повседневности, и я с грустью подумала, что дело тут все же, скорее, в привычке, чем в чем-то ином. Я была собеседницей Флориана шесть лет. Пусть сердце его уже не со мной, между нами осталась тысяча разговоров, прерванных нашим разрывом. Разговоров не глобальных, но тем более важных, что были они – о нашей повседневной жизни, детали которой, столь же банальные, сколь и основополагающие, мы так долго делили.

Но и моя, и его повседневная жизни изменились – коренным образом изменились всего за месяц, поэтому наш разговор принимал все более абсурдный оборот, и мы снова оказались на том же минном поле, где на каждом шагу нас подстерегало то, чего следовало избегать: моя новая жизнь, мое пребывание на раскладном диване у Катрин и Никола, женщина, делившая теперь с ним постель, мое бедное разбитое сердце…

Мы не могли говорить о моих друзьях, не могли ни словом упомянуть его кондоминиум, который так долго был нашим домом и где еще осталось множество моих вещей, от кухонной посуды до постельного белья. Мы заслуживали лучшего, нам следовало быть мужественнее, честнее. Я удивлялась, что Флориан еще не взорвал первую мину, что он не счел своим рыцарским долгом дать первый залп, не взял на себя неблагодарную роль – затронуть, наконец, темы, на которые мы говорить не хотели, но не могли не заговорить.

Принесли обед, и я нервно ковыряла вилкой ризотто, а Флориан рассказывал мне о весьма престижном проекте, предложенном его фирме. Не в пример Флориану, лишь поначалу изображавшему определенное любопытство к моим писаниям (потом он совершенно потерял к ним интерес, и кто его за это осудит?), меня его работа всегда завораживала. Я любила, когда он рассказывал мне о линиях и пространствах, показывал на листах ватмана или на экране своего компьютера чертежи, похожие на минималистские картины, которые со временем воплотятся в гармоничные и полные света здания. И вот я слушала, как он говорит об окнах и широких лестницах, гоняла по тарелке горошины и вдруг сказала себе, что больше так продолжаться не может, – и решительно шагнула прямо на минное поле.

«Флориан…» Как странно было произносить его имя! Я называла его Флорианом, говоря о нем с другими, – а наедине звала его «любимым», или «милым», или ласковыми прозвищами, которые приходили и уходили, неся в себе все прелестные и глуповатые нюансы близости.

– Флориан, – повторила я. – Что произошло?

И тут же спохватилась:

– Я бы хотела, чтобы ты объяснил мне, что произошло.

Он посмотрел на меня долгим взглядом. Вид у него был разочарованный – неужели он вправду надеялся, что этот момент не настанет? Что мы так и уйдем из ресторана, ни словечком не намекнув на то, чем стала моя жизнь? И грустный: я увидела в его светлых глазах, что он не хочет причинять мне боль и прекрасно знает, что честный ответ на такой вопрос не может не причинить мне боли.

– Я… – Он помедлил, глядя на меня.

Наверно, спрашивает себя, хватит ли у меня сил выдержать удар, который он готовится нанести, подумала я. И внутренне напряглась, заранее зная, что это бесполезно.

– Я много думал об этом, – сказал он. – Я задавал себе этот вопрос…

Снова поколебался. Каждая пауза была для меня мукой, потому что я угадывала за ними желание пощадить меня, не сказать всей правды, которую, пока она была так завуалирована, я могла представлять себе лишь невыносимо жестокой.

– Я задавал себе этот вопрос несколько месяцев.

Бац! Я, конечно, догадывалась, что Флориан не сказал себе, проснувшись однажды утром: пойду-ка я на сторону. Я знала, что это был долгий и тягостный процесс: еще до того, как он ушел, ушла любовь. Но услышать эти слова от него – это было другое дело. Я все же успела оценить его честность, а также спросить себя: что делать с рисом, который был у меня во рту. Я ухитрилась – с трудом – проглотить его, прежде чем ком намертво закупорил бы мое горло. Я отодвинула тарелку. Флориан кашлянул.

– Я встретил… Билли…

– Билли?

Я едва услышала свой голос. Вино в бутылке кончилось, и я сделала знак невозмутимому официанту принести мне еще бокал.

– Ту… мою… девушку, которую ты видела тогда в баре.

– Ее зовут Билли?

На странице фейсбука, однако, чертова хипстерша именовалась Брижит, но о том, сколько я паслась на этой странице, я предпочла не говорить моему бывшему.

– Это ее артистический псевдоним, – пояснил Флориан, которому, я могла в этом поклясться, было немного неловко за эту деталь. Хорошо, что голоса у меня по-прежнему не было. Мне хотелось заорать: «Что за девушка старше пятнадцати лет станет звать себя Билли?», но я лишь выдавила из себя:

– Сколько ей лет?

– Двадцать четыре года.

Я в панике оглянулась на официанта: где же мой бокал вина? Он наконец поставил его передо мной, и я махнула сразу половину. Итак, в тридцать два года я стала женщиной, от которой уходят к молодой. Я успела заметить, что «Билли» (я уже знала, что никогда не смогу произнести это имя, не нарисовав пальцами в воздухе кавычки) выглядит молодо, но чтобы… двадцать четыре года? Флориан был такой спокойный, такой… я не любила это слово, но он всегда казался мне человеком зрелым. Он был степенным, серьезным, уравновешенным. И он выбрал молодость – двадцать четыре года вдруг показались мне совсем юным возрастом, и я представила себе «Билли» танцующей в подвале у моего отца под караоке Одреанны.

– Я знаю, – кивнул Флориан; он, конечно, видел мое смятение, и ему явно было неловко за крайнюю молодость чертовой хипстерши. Он вымученно улыбнулся и продолжил рассказ об их встрече. Я слушала его, держась за свой бокал, как за спасательный круг, и недоумевая, что я могла сказать или сделать такого, чтобы он подумал, будто я хочу знать эту историю. Но говорить я не могла и смотрела ему в лицо слишком, слишком пристально – вид у меня был, вероятно, как у птички, загипнотизированной змеей: пустой, застывший взгляд, неподвижное, несмотря на угрозу, тело и здравый смысл, отчаянно кричавший: «Беги, спасайся!»

«Билли», как сказала мне Катрин несколько недель назад, была актрисой. Но, подобно большинству молодых актеров в нашем городе, она зарабатывала на жизнь другим ремеслом: принимала звонки и встречала клиентов в крутом рекламном агентстве, с которым была связана фирма Флориана. Все так просто, что оторопь брала. Флориан бывал в агентстве, и его встречала эта молодая особа с вытравленными волосами и завлекательной походкой («Билли» стала в моем сознании пташкой, подпрыгивающей и чирикающей, очаровательной, глупенькой и неотразимой). Она строила ему глазки, и он был вынужден признаться себе, что не остался равнодушным к чарам энергичной барышни с ресепшена.