– Договоримся, Йенебьеба. Я не думаю, а ты подумай.

Он подмигнул мне. Он шутил, но я знала, что в каждой шутке есть доля правды. Он так достал домовладельца, что тот твердо решил выставить его за дверь, и это ему удалось после судебной мини-саги, все перипетии которой мы знали до мелочей. А Эмилио твердил, что канадское правосудие продажно и пристрастно, не в пример правосудию его страны! Послушать его, там карали правонарушителей, посылая им цветы и воздвигая памятники.

– Серьезно, – сказал ему Максим, – что ты будешь делать? Через сколько он тебя выставит?

– Dos meses…[63] – вздохнул Эмилио.

– У тебя есть план?

– Нет. Но надо верить, и жизнь покажет, вот так.

Он зажмурился и улыбнулся солнечным лучам, еще пробивавшимся сквозь ветви клена. Максим повернулся ко мне, взглядом спрашивая, всерьез ли говорит Эмилио, и я кивнула, на что он ответил, восхищенно округлив губы и крепко хлопнув Эмилио по спине:

– Горячий ты парень, мой Эмиль.

– . Даже слишком caliente[64] для этого города.

– Ты уедешь? – встревожилась я.

Жизнь без Эмилио – все равно что жаркое без перца.

– Не знаю, – сказал Эмилио. – Уже скоро два года я здесь… Есть много мест на свете, куда мне хочется…

– Но Ной будет горевать!

– Ах, Ной… Я вернусь. А он, когда вырастет, приедет ко мне. Мы будем вместе делать революции повсюду.

Я обняла его за плечи и звонко поцеловала в щеку. Через полчаса он поднялся, вдруг определив по косым солнечным лучам, что опаздывает на галантное свидание.

– Студентка, будущий антрополог, – сказал он, многозначительно поглядывая на Максима.

– Тебе, наверно, подцепить будущего антрополога – раз плюнуть… так нечестно, – сказала я ему.

Эмилио от души рассмеялся и ушел, пообещав прийти на следующей неделе на новоселье, которое было на самом деле лишь поводом лишний раз выпить с друзьями.

– Чертовски славный парень, – сказал Максим. Мы смотрели ему вслед, пока он не скрылся за углом. – Почему Катрин не захотела?..

– У Катрин мания такая – ничего не хотеть. Как только хоть чуть-чуть что-то может получиться, ее это перестает интересовать.

Максим кивнул с видом знатока:

– Такого типа девушка, а?

– Есть немного. Тебя это, наверно, удивит, но она несколько склонна к пафосу и драме.

– Никогда бы не подумал, – улыбнулся Максим. – Но вообще-то я вижу ее с Эмилио.

– Может быть… – Я осеклась, не желая злословить о подруге за ее спиной.

– Что ты хотела сказать?

– Ну… Нехорошо так говорить, но… если Эмилио все-таки уедет… скажем так, не исключено, что тогда Катрин сама так решит.

Я злилась на себя за эти слова, но прекрасно понимала, что Катрин первая признала бы это. Она смеялась над своим сердцем, жаждущим драмы, и сетовала, когда была пьяна, на свою неспособность к стабильной и спокойной любви.

– В мои-то годы… – говорила она. – Это забавно в двадцать лет, но теперь… Дурные привычки неистребимы, Жен!

И она смеялась своим громким, порой грустным смехом.

– Непростые мы, а? – сказала я Максиму.

– Да. Непростые, но, может, оно и правильно. В котором часу придут Кэт и Нико?

– Не раньше восьми. Они зайдут ненадолго выпить по одной, потом им надо укладывать Ноя.

Максим посмотрел время на своем телефоне:

– Еще только семь.

Я улыбнулась ему. Он взял меня за руки и увлек в большую гостиную, где был только персидский ковер, подарок моей матери. Свет еще лился в окна, мягкий и золотистый, как масло, и Максим взял мое лицо в ладони и посмотрел на меня своим слишком пристальным взглядом. И тут я что-то почувствовала, словно удар, глухой и глубокий, на сей раз не внизу живота, а повыше, точно под левой грудью.

Глава 14

Весна улыбалась мне. Мне, Женевьеве Крейган, лично. Я была в этом уверена – бившая во мне ключом энергия могла бы даже напугать солнце, не будь оно так радо за меня. Я была survivor[65], и дневное светило – не зря же оно метило своими яркими весенними лучами прямо в меня – гордилось мной, если не сказать – восхищалось. Я пережила несчастную любовь, долгие месяцы над моей бедной головой сгущались темные грозовые тучи, но вот благодаря моей беспримерной стойкости я снова улыбалась в бледном майском свете.

И вправду было, чем гордиться! Было, отчего быть счастливой и довольной (или довольной и счастливой). Я нашла новую квартиру и сегодня вечером отпраздную новоселье, которое – я уже решила – будет памятным. Близкие друзья, родные, мои двести пятьдесят равиоли с кабачками (вот и доказательство, что можно превратить свое горе в золото или, по крайней мере, во вкуснейшее блюдо) и много хорошего вина. Веселье и беззаботность. Я начала писать для себя (вообще-то я не написала ни строчки после тех, что показала Максиму, но начало положено, и это тоже надо отпраздновать).

И мое раненое сердце понемногу заживало. Я прямо-таки чувствовала, как оно встает на место и вновь обретает нормальные размеры. Оно больше не болело, не занимало всю грудную клетку, не давило на желудок, на кишки, на мою бедную измученную печень и другие органы, которых все это время, казалось, просто не существовало. Порой я даже удивлялась, как быстро оно срастается. Его география менялась, и я постепенно привыкала к мысли, что оно больше никогда не будет прежним.

На нем навсегда остались шрамы от моей несчастной любви, и оно еще вспухало по несколько раз в день, и особенно ночью, когда я спала одна и передо мной вновь всплывало лицо Флориана. Боль была смутная, все более абстрактная, я уже не знала: страдаю ли от отсутствия Флориана или просто в силу рефлекса. Временами у меня бывало мимолетное ощущение, что я совершенно исцелилась, пережила свое горе, но длилось оно недолго и всегда оставляло за собой странное чувство вины, как будто, избавившись от боли, я что-то предала. Я не могла бы сказать, что именно – мою любовь? Мое горе? Мое прежнее сердце?

Хороший вопрос, подумалось мне, для Жюли Вейе, к кабинету которой я направлялась легким шагом. Я чуть было не позвонила ей, чтобы отменить визит, по всей видимости бесполезный, ибо кто же ходит к психотерапевту в такой прекрасный весенний день?! Уж точно не такая королева стойкости, как я. Но одумалась: я, пожалуй, слишком далеко зашла в своей самоуверенности, это дурной знак. И потом, у меня было чисто эгоцентричное желание рассказать кому-нибудь об этих волнах, всколыхнувших мое сердце и душу.

Я знала, что есть внешние причины этому всплеску энергии. Я не обманывала себя: мне хотелось верить, что этим разнузданным оптимизмом (где-то даже подозрительным, нашептывал мне ехидный внутренний голос, который я грубо заставляла замолчать) я обязана силе своего характера, но я знала: мне помогли, и во многом, великодушие моих друзей, этот глупый метеорологический феномен, который зовется весной и всегда слишком много значит для нас, три бокала вина, выпитые за ланчем, и, что уж тут лукавить, Максим.

Он сумел войти в мою жизнь, этот вкрадчивый молодой человек с неотразимой улыбкой, а я и не заметила. Пока я размазывала слезы и сопли на диване Катрин и Никола, он уже прокладывал путь, отыскав уж не знаю какую трещинку во мне, считавшей себя навсегда закрытой, замурованной в своем горе и отчаянии. Мне вспоминалась строчка Леонарда Коэна «There is a crack in everything, that’s how the light gets in»[66], и я напевала вслух эту прекрасную мелодию на весенних улицах. Этот «crack», эта трещинка во мне была теперь мне бесконечно дорога – до чего же чудно устроена человеческая природа, если мы исцеляемся благодаря своей хрупкости!

Да, Максим занял, мало-помалу, место в моей жизни, это был факт, который я признала лишь несколько дней назад и о котором никому не говорила, кроме разве что котов. Я не была влюблена, но Максим с его ясными глазами был здесь, в новой географии моего сердца, которую я понемногу узнавала. Когда я вспоминала его, мне казалось, будто меня укутали одеялом, теплым и легким. Я говорила себе, что это вызвано состоянием почти перманентной сексуальной эйфории, которая охватывала меня от свиданий с ним, но я знала: с того дня, когда они с Эмилио помогали мне переезжать, дело было уже не только в этом.

И я собиралась спросить у Жюли Вейе – которая, конечно же, ответит мне, что не ей отвечать на этот вопрос, – могу ли я не пытаться понять, в чем еще дело, не сразу, не сейчас, когда так ярко светит солнце и я чувствую себя вылупившейся из куколки, свободной и хрупкой, как никогда.


– Ты, похоже, в отличной форме, – приветствовала меня Жюли в своем кабинете, откуда только что вышла молодая женщина в слезах.

– Ты находишь? – кокетливо спросила я. Сама она выглядела так, будто провела месяц на Кубе или несколько часов в солярии.

– Точно, – подтвердила Жюли, сияя белозубой улыбкой, пока я усаживалась в ставшее уже привычным кресло. – Совсем не та женщина, что вошла сюда полтора месяца назад.

У меня вырвалось глуповатое «ах», и я сама поразилась, до чего смешным оно вышло.

– Тебе надо учиться принимать комплименты, Женевьева. И потом, это не пустые слова. Это правда, и очень важно, чтобы ты сама сознавала свои успехи. Когда ты пришла сюда в первый раз, ты была разорвана на кусочки, тебе было неловко и, главное, чертовски трудно быть правдивой.

Я чуть не повторила со злой насмешкой: «Быть правдивой, честно?» После всех наших сеансов я так и не поняла, что меня больше всего бесит в Жюли – ее акриловые ногти или формулировки типа «быть правдивой». А между тем она была совершенно права, и я вдруг почувствовала, что краснею.

– Я была не так уж плоха… – сказала я и смутилась, вспомнив, как долго предпочитала лгать своему психотерапевту, чтобы не выглядеть – чего уж скрывать – совсем уж «лузером».

– Ладно, это неправда, я была так плоха. Но ты мне очень помогла.

– Нет. Ты себе помогла.

– Знаешь что? Я в это ни капельки не верю. Я понимаю, почему ты мне это говоришь, понимаю, как это важно, чтобы я правильно оценила работу, которую я проделала сама на пройденном пути… – Я сделала короткую паузу, осознав, что сказала «на пройденном пути» без тени иронии, и продолжала: – Но, честно говоря, я знаю, что если мне лучше, то это на девяносто девять процентов благодаря моим друзьям, тебе и…

– Знаешь, ты можешь назвать его имя.

Я уже упоминала ей о Максиме, всякий раз ерзая, точно испуганная девчонка. Я говорила себе, что надо о нем рассказать, но что-то мне ужасно мешало. Я не хотела облекать в слова то, что переживала с Максимом, я ни за что не хотела укоренять наши отношения в пошлой реальности, банально описав их моему психологу.

– Максим, – процедила я сквозь зубы.

Жюли не удержалась от смешка:

– Хочешь, поговорим о том, почему ты не способна говорить о нем?

– Нет.

– О’кей.

Как и всякий раз, когда Жюли признавала мою правоту или уступала моей просьбе, я удивилась. Она уже раз десять объясняла мне, что в ее задачи не входит вытягивать из меня информацию, которую я не хочу разглашать, но я никак не могла этому поверить, что ее явно очень забавляло.

– О чем же тогда ты хочешь поговорить?

– Ну… о том, что у меня вроде бы все хорошо – и мне это почти странно?

Жюли широко улыбнулась, как будто я сделала ей подарок: эта тема, похоже, ей нравилась.

– Начни, пожалуйста, с определения «странного» для меня.

– Почти странно, – уточнила я, словно этот нюанс имел основополагающее значение. Жюли кивнула, давая понять, что слышала, но продолжала смотреть на меня с видом инквизитора.

– Я говорю это, потому что… потому что, думаю, какая-то часть меня вообще не ожидала, что когда-нибудь станет лучше?

Я сама на себя злилась за то, что, говоря о себе, изъяснялась совсем как Одреанна и заканчивала все утвердительные фразы вопросительными знаками. Эту тему мы с Жюли уже пространно обсуждали и заключили, к вящему моему огорчению, что эта стыдливость, выражающаяся обилием неуместных вопросительных знаков, на самом деле скорее притворна: я так боялась показаться смешной, что притворялась дурочкой, предвосхищая потенциально негативное суждение окружающих. Приятного мало, но констатация этого ничего не изменила в моем поведении: вопросительные знаки продолжали выскакивать сами собой.

Жюли, видно, давно смирившаяся с этой моей комедией, и бровью не повела. И я продолжала в том же тоне:

– И… я как будто боюсь сказать, что мне лучше, потому что какая-то часть меня думает, что это ненадолго и…

– Перебью тебя сразу, – сказала Жюли. – Эта «часть тебя», о которой ты говоришь… что это?

Я обескураженно выдохнула «уф-ф-ф» и чуть не ляпнула: «Есть же предел самокопанию?!», но сказала другое:

– Это осторожная часть, я полагаю. Слегка страдающая паранойей…

– Та, что предпочитает ждать худшего, а не надеяться на лучшее?