В детстве я мечтала стать великим математиком. Женщиной-математиком, как Софья Ковалевская. Фамилию кумира перепутала и твердила: «Буду как Кобалевская». Мама и Маняша, поначалу недоумевавшие — кто такая Кобалевская? — потом уличили в ошибке. И если требовалось меня приструнить, говорили тихо: «Опять Кобалевская полезла».

– Сдаюсь! — подняла я руки, когда сестра принесла чайник. — Решение не найдено.

– Все очень просто, Настя. Все сложное — просто.

– Только не дави меня софизмами!

– Ольга боится сглазить, поэтому ругает детей и мужа. Знаешь, как подходят в коляске, в которой лежит младенец, и, чтоб не сглазить, плюют через плечо и говорят, что ребенок противненький. При этом улыбаются, всячески показывают, что дитя — прекрасное. У Ольги страх сглазить, накаркать беду разросся до гигантских размеров. Она такая — ни в чем удержу не знает.

– Гипертрофированное язычество.

– Можно и так сказать.

– Глупость и мракобесие!

– Настя! Если ты не смогла решить задачку, это еще не значит, что условия формулировали дураки. — Маша впервые за вечер повысила голос. — С чего ты взяла, что у Ольги проблемная семья, что у них разлад?

– У них — сказка! — Я не заметила, как, вторя сестре, тоже заговорила на повышенных тонах. — Идиллия! Муж гуляет направо и налево, дети, заходя в туалет, нос зажимают. Мамочка только и знает, что жаловаться. Это счастье?

– Да! — твердо сказала Маша. — Это их личное счастье. Потому что универсального счастья не бывает, только личное. В лотерею выигрывают, и то каждый радуется совпавшим потребностям — одному утюг необходим, другому холодильник позарез.

– Можно деньгами взять. Главное — выиграть.

– Ольга выиграла.

– А я?

– Ты брусничное варенье не попробовала.

– Машка, не юли!

– Отступление по теме, иллюстрация из прошлого.

– Валяй. Любите вы с мамой давить меня житейской мудростью.

Я поймала себя на том, что не в первый раз объединяю умершую маму и здравствующую сестру. Но Маша не обижалась, а мне доставляло удовольствие говорить о маме в настоящем времени.

– Ехала в поезде из Москвы, с зимних каникул, десятый класс, — рассказывала Маша. — В купе еще трое военных, форма зеленая, но работниками МВД были, как я поняла. Не милицейская форма, понимаешь? А просто военная.

– Цвет формы имеет значение?

– Не имеет. Просто я не знала, что в МВД есть люди, по-другому одетые. Я на верхней полке лежала, они внизу распивали и разговаривали. Тетя, когда провожала и увидела, что с военными поеду, обрадовалась.

– Они к тебе приставали? — Я похолодела.

– Что ты! Просто пили и беседовали. Настя! Ты хочешь быстро и ясно: икс, плюс игрек, минус зэт… Суть тебе подавай. Но мы, не Ковалевские, так не можем.

– Извини, рассказывай.

Про себя я с благодарностью отметила: Маша сказала Ковалевская, а не Кобалевская.


Машка лежала на верхней полке, закатившись к стенке. Внизу выпивали мужчины в военной форме. Они называли себя комиссарами. А были политработниками — второе Машкино откровение: мужественное слово «комиссар» обозначало — «политработник», как «сельхозработник». Одни пашут на ниве, на колхозном поле, другие — бороздят мозги, выходит. Комиссары-замполиты ехали с совещания, проводившегося в Москве. На какое-то время Маша, обдумывая новые понятия, отключилась от разговора. Снова прислушалась, когда кто-то из них повысил голос:

– Привожу пример. Замначальника колонии привозит жену. Божий одуванчик, Золушка, из кружев сделана. И она ему! Все знают! Каждое утро поднос в кровать. На подносе — чашка кофе, пончик или там горячий бутерброд. И вазочка! Обязательно маленькая вазочка, в которой цветок. Специально на подоконнике выращивала, каждый день розочку в вазочку. Розочку — в вазочку! На подносик, в постельку. Этому хрену, который до свадьбы не поимел только семидесятилетнюю тещу начальника. И после женитьбы! Регулярно в госпиталь бегал, когда сестричек на практику прислали. А она ему: розочку — в вазочку!

– Твои действия? — спросил другой голос.

– Вызвал Золушку, раскрыл ей объективную картину.

– Скотина!

– Попрошу в выражениях! Мы, коммунисты, всегда должны стоять за правду!

– И кого ты своей правдой счастливее сделал?

Маша перепугалась, что военные станут драться. Но они только кричали друг на друга, ругались, забыв, что ребенок на верхней полке, кто-то сходил за дополнительной выпивкой в вагон-ресторан. А потом они дико храпели на три голоса, не давая Машке уснуть.

Она ворочалась и пыталась понять, кто прав, — тот, кто Золушке глаза открыл, или комиссар, который правдолюбца скотиной назвал.

И еще много лет, время от времени, возвращаясь к их спору, Маша искала ответ. Ей очень не хотелось бы оказаться на месте слепой Золушки, но и чудовищную боль нельзя человеку причинять. Даже хирурги во время спасительной операции не режут скальпелем тело, пока человеку не дали наркоз.


– Нашла ответ? — спросила я.

– Нет, не нашла.

– Хотя все элементарно. Есть черное и белое, неправда в красивых одежках и правда в голом виде.

– В одежках — симпатичнее, а голые… Ты помнишь, как мы впервые увидели голых?

– В бане? Тебе было десять, а мне восемь. Жуть.


В петрозаводском доме отключили воду, и нас повели мыться в городскую баню. Конечно, мы не раз бывали на пляжах, но купальники, узкие полоски материи, отлично, как оказалось, маскируют тело. Мы с Маней в общей мыльной пережили стресс: десятки голых женщин! Отнюдь не Венеры, напротив. Тут и сям висячие груди, складки на боках, оплывшие животы и под ними темные кустики волос. Эти кустики были особенно отвратительными — мы не знали, что у женщин там  подобное вырастает. Конечно, мелькали и стройные девушки, и шклявые девчонки нашего возраста, но они терялись в массе безобразных голых фигур, каких не увидишь на картинах художников. Говоря взрослым, а не тогдашним детским языком, мы получили эстетический шок. Помню, я подумала, что животные гораздо симпатичнее людей, хотя и не носят платья. А Маня разревелась в голос — от неожиданного и острого разочарования. Моющиеся женщины сновали с тазиками от больших кранов к мраморным лавкам, терли друг другу спины, шутили-похохатывали, были возбужденно радостными, точно не в бане находились, а на празднике. Хотя им следовало глянуть в зеркало и умереть от ужаса. Мы боялись посмотреть на мою маму, которую никогда не видели голой (в купальнике — не считается). И у нее тоже кустик? Мама буквально волоком тащила нас по скользкому полу, велела брать тазики, окатывать кипятком лавки. Мама здоровалась с кем-то, в ком невозможно было узнать соседку, полную, добрую… когда в одежде.

– Первый раз моются? — спросила соседка.

– Впервые в бане, — ответила мама. И велела нам охранять лавку: — Маша с одного торца, стой тут, перестань плакать! Настя, ты с другой стороны! Что ты окаменела? Это обычные женщины. Говорите всем, что занято. Видите, сколько народу.

– Полгорода без воды, — подтвердила соседка. — Что, девчонки, не понравились вам бабы в натуральном виде? Привыкайте. Сами такими станете. А в мужском отделении, думаете, сплошь красавцы? Как же! Аполлоны. У них, брюхатых, еще между ног болтается…

Подоспевшая с тазиком кипятка мама попросила соседку не развивать тему. Окатила лавку, расстелила клеенку, принесенную из дома, усадила нас. Поняв, что и под дулом пистолета не заставишь нас передвигаться по мыльне, сама принесла тазики с теплой водой. И мыла нас по очереди. С непонятным ожесточением — сильно терла мочалкой спину, дергала волосы, вспенивая шампунь.

Ойкнув, я возмутилась:

– Мам, ты чего? Больно же!

– Терпи. Как вам не стыдно? — злым шепотом спрашивала мама. — Смотреть на взрослых женщин точно на уродов! Это не кунсткамера. Приятно старушке, что вы таращитесь на нее брезгливо? Марш под душ и на выход.

Одеваясь, мы снова увидели соседку — в платье, привычно добрую и острую на язык, жизнь вернулась на свой круг.


– И меня теперь, — усмехнулась Маня, — нагишом увидит дочка или какая-нибудь девчонка — испугается.

– Если еще пять-семь килограмм наберешь, — успокоила я. — Тогда в нудисты всей семьей подашься.

– Вот это — не про нас.

– Как меняется представление о прекрасном теле. Знаешь, еще до операции мне дали вредный совет — ходить в парилку, распаривать хрящи в позвоночнике. Глупость, но я тогда хваталась за любую возможность, лишь бы не операция. И вот как-то в парилке отсидела до полного не могу, добрела до двери, пытаюсь открыть, дергаю ручку — не поддается. Я двумя руками рву — ни с места. Умираю, круги синие перед глазами, а дверь не открывается. И тут с верхней полки спускается женщина… Брунгильда! Высокая, мощная, атлетичная. Отстранила меня и, одной рукой легко дернув за ручку, выпустила на свободу. Я приползла, задыхаясь, на диванчик и подумала, что никогда не видела женщины красивее. Тут не благодарность даже во мне говорила, а подлинное восхищение красивым телом, женственным и сильным одновременно.

– У Ольги тоже физическая сила — будь здоров. Мы как-то картошку копали у моей свекрови в деревне. Морозы ранние обещали, надо было срочно урожай собрать, а мужья, как назло, не могли вырваться. И Ольга мешки таскала, самую тяжелую работу на себя взяла. Я с ног валилась, а она, пока последний мешок не приволокла, не остановилась.

– Ага, возвращаемся к нашим баранам, к Ольге и Леше. Бараны — это образно, ничего личного.

– Да, — согласилась Маша, — из крылатого выражения.

Меня вдруг охватила легкость, которая случается в научных исследованиях после долгих поисков и разочарований, после бессмысленных опытов, когда ты неожиданно и остро предчувствуешь успех. Еще нет положительного результата, опыт не закончен, а интуиция уже ликует: победа!

Я приняла решение — и это победа. Но с сестрой не поделишься. Даже с Маняшей я не могу обсуждать проблемы своего мужа. Только с ним. Мои победы почему-то связаны исключительно с ломанием самой себя. Хотя, впрочем, что здесь уникального? Проще расквасить человеку нос, чем избавить его от химер.

Внутренняя работа мысли, которая давно меня терзала, не препятствовала способности вести беседу.

– Машка, правда есть правда и только. Факт, реальность, историческая последовательность событий и поступков. Остальное — трактовка и философия. Еще искусство, поэзия, например: «Ах, обмануть меня не трудно. Я сам обманываться рад». Леша изменяет жене — факт, Ольга дура, тоже факт. Ты — за поэзию и философию. Я — за реальную достоверность. Ни ты, ни я не поменяем установок. Более того, продолжим отстаивать их со свойственным нам темпераментом: ты — спокойно и ласково, я — грубо и несдержанно.

– Каждому — свое, — в который раз повторила Маша.

Я поморщилась:

– Не люблю обывательской мудрости. Вроде: все проходит, время лечит, скромность украшает, каждому свое, солнце встает на востоке, заходит на западе. Но самое интересное! Почему  время лечит, кого  скромность украшает? И если бы люди не задумались, какие силы поднимают солнце всегда на востоке, они бы остались жить в пещерах. Кстати, время не только лечит, но и убивает.

– Ты, наверное, хороший ученый.

– Неплохой.

– И все-таки грезиетка.

– Чего-чего?

– Когда ты впервые сказала, что Ольга грезиетка, я даже не поняла, как ты ее обозвала. Потом догадалась: грезиетка — от слова грезить. Суффикс «к» в русском языке имеет, кроме прочих, уменьшительно-пренебрежительное значение — профурсетка, нимфетка.

– В тебе заговорила учительница русского языка.

– Я и есть учительница, простая земная учительница русского языка. И спокойно живу, не зная, как работает сотовая связь и чем принцип передачи изображения у плазменного телевизора отличается от жидкокристаллического. Честно признаться, я и про движение солнца не ведаю, и многие другие вещи для меня загадка.

– Спрашивай — расскажу, если интересно. — Я откровенно веселилась.

– Не интересно, скромная ты наша всезнайка. Пойдем спать.

Маня стала убирать посуду со столика.

– Извини, — повинилась я. — Больше не буду. Договори, на самом интересном остановилась.

Сестру обидеть трудно, во всяком случае, на меня она обижалась редко и многое прощала. Но если уж случалось, то Маня каменела, заковывалась в броню обиды, которую ничем не прошибешь. Вот и сейчас все мои извинения, заискивания, подобострастные речи, даже попытки физического контакта — обнять, поцеловать — действия не возымели. Маша сухо говорила, что пора спать, поздно, увертывалась от моих рук.


Я долго не могла уснуть. На что Маша обиделась? Хоть бы сказала. Нет, сколько помню, никогда свои обиды не выставляет. Постепенно оттаивает, становится прежней, но без упреков и объяснений. Как мама. Несколько раз мама серьезно на меня обижалась. Вспыхивала и замыкалась, общалась сухо и только по необходимости: обед на плите, не забудь выключить газ, у тебя сегодня занятия с репетитором по английскому. Потом проходило, рассасывалось.