Это было точно пиво, потому что я увидела, как сначала пивная пена взлетела вверх, очень высоко, потом ее в воздухе перегнала жидкость, а потом кружка, как будто они наперегонки, кто вперед. Я не поняла, что произошло, Рене продолжал стоять, как и стоял, мне показалось, не двигаясь, я так и не поняла, почему гигант вдруг оказался маленьким, перегнутым вдвое, напополам, он кашлял и оседал, он все еще продолжал оседать. Первое, о чем я подумала, что его ударили, но я не заметила кто, хотя я следила за Рене, я почему-то следила. А потом лицо того, кто еще только что был гигантом, дернулось, вся фигура распрямилась в коротком полете, почти горизонтальном, и раздался грохот. Я сразу увидела кровь, она не текла, не струилась, даже не выступила, просто лицо мгновенно покрылось кровью, как будто она появилась разом ото всюду: из носа, изо рта, из ушей. Это был настолько неестественный переход в цвете, что мне стало дурно. Рене посмотрел на второго, тот тоже, как и я, не успел понять, что произошло, он все так же держал кружку в руке, он даже не перестал улыбаться. Я услышала, как Рене сказал ему: «Отойди» и даже выдвинул руку, как бы указывая куда, но тот не успел, и опять я упустила движение.

«Почему я упускаю его движения?» – подумала я, видя только, как голова этого, второго, мотнулась, он весь как бы содрогнулся. Он еще стоял на ногах, но хрупко, было видно, что так долго не продлится, было что-то ложное в твердости его ног. Но он продолжал стоять, и теперь я наконец увидела, как Рене, подавшись вперед корпусом, резко двинул согнутой в локте рукой, как бы пытаясь обнять себя самого за шею, но я все же успела заметить, как его локоть врезался, я не разобрала куда, не то в челюсть, не то в висок. И тот осел, он не упал, а сел на корточки, запрокинув голову вверх, и я все ждала, что Рене ударит его ногой, как того, первого, но он не ударил, а просто повернулся и пошел ко мне.

Проходя, он наклонился над тем, большим, который так и продолжал лежать, подминая под себя раздавленный стул, но все происходило слишком низко, я видела лишь короткий взмах: в нем одном чувствовалась зверство, как будто вышибло тяжелый сгусток злости. А потом Рене снова шел ко мне.

– Пойдем, – сказал он, – пока они полицию не вызвали. – Но в голосе его не слышалось ни спешки, ни суеты, он вынул деньги за недоеденный обед, бросил на стол, не считая, и, не дожидаясь меня, пошел к двери.

Я посмотрела назад, на маленький зал, те, немногие, кто сидел в нем, были в шоке, даже бармен застыл, никто не успел ничего понять за эти, если бы засечь, считанные секунды. И только когда уже с улицы я посмотрела через стекло внутрь, кто-то спешил к лежащим, кто-то набирал телефон, какая-то женщина кричала в голос. Я сама находилась в истерике, но не оттого, что эти двое были жестоко избиты – мне их не было жаль, – а оттого, что их жестоко избил Рене, что зверская, нечеловеческая хитрость таилась в его расчетливой холодности.

– Зачем ты это сделал? – спросила я уже в машине. Он не ответил, он, наверное, даже вопроса не понял. – Ты что, не понял, о чем я тебя спрашиваю? – Теперь, видимо, от пережитого страха во мне самой закипала агрессия. – Зачем?

Он пожал плечами.

– А что я должен был делать?

– Все, что угодно. Мы могли вызвать полицию. Мы просто могли уйти.

– Где гарантия, что они бы не пошли за нами. Зачем испытывать случай?

– Он так и сказал коряво «испытывать случай», и я передразнила:

– Испытывать случай! А ты не испытывал случай? А если бы они тебя?

– Глупости, – сказал он, – я установил правила. Побеждает тот, кто устанавливает правила.

– Ты как багдыхан. – Я не знала, что сказать. – Просто одни восточные мудрости. – Я так и не знала, понимает ли он, почему я злюсь.

– Глупости, – повторил он.

– И все же, – сказала я. Я все еще пыталась. – Зачем надо было так жестоко, так по-зверски?

– Так проще всего. – И как будто я не поняла, добавил:

– Все остальное сложнее. – И я поняла, что это безнадежно.

Понимаешь, Стив, безнадежно. Хотя в чем-то он прав, и если бы не он, то они бы его. К тому же, если честно, меня взволновала его мужественность, в конце концов, он за меня вступился. Все это так. Но и страшно тоже. Есть в нем этот зверский заряд, которым я не могу управлять.

И в то же время все гораздо сложнее, – писала я позже. – Рене слишком неоднозначный, он не вписывается в рамки стандартных определений. Например, однажды я проснулась рано утром, почти ночью, и увидела над собой его глаза. Он рассматривал меня, я, наверное, и проснулась от его взгляда и еще от улыбки. Я никогда не видела, чтобы Рене так улыбался, он вообще редко улыбался, но никогда так доверчиво, как той ночью. Но это я поняла потом, а тогда, еще окутанная сном и темнотой, только удивилась.

– Что? – спросила я и потянулась. Но он молчал и я переспросила:

– Почему ты не спишь?

– Знаешь, – сказал он, не скрывая улыбки, – я вдруг подумал, что, если бы ты родилась мальчиком…

– Стив называл меня мальчиком, – вспомнила я. Я еще не очень соображала спросонья.

Он засмеялся тихим, открытым смехом, совершенно несвойственным для него.

– Он был прав. Как же я раньше сам не понял. Ты и есть мальчик, самый настоящий мальчик, только повзрослевший. – Рене продолжал смеяться. – Он не дурак, твой Стив.

Я не понимала, чему он смеется, ночь, в конце концов.

– Так что ты смотрел? – снова перебила его я.

– Ты ведь знаешь, любимая, – он никогда прежде не говорил мне «любимая», – ты ведь знаешь, что я очень гетеросексуальный человек. Меня нельзя даже заподозрить.

– Нельзя, – согласилась я.

– Но знаешь, что я подумал? Если бы ты родилась мальчиком, я бы стал гомосексуалистом.

Сама не знаю почему, но я засмеялась. Я хохотала, как сумасшедшая, а потом приподнялась и теперь сама склонилась над ним.

– Это самое сильное признание в любви, которое я когда-либо слышала,

– сказала я, все еще смеясь. – Ты необычный. В тебе столько разного, я даже не понимаю, как все уживается в тебе одном.

– Почему? – спросил он.

Я была сверху, прямо напротив его глаз, он не мог избежать моего взгляда, но избегал, он смотрел через меня.

– Как почему? Твой типаж – это отсутствие глубины и чуткости, и, поверь мне, ты в основном ему соответствуешь. В тебе трудно их предположить, я думаю, никто и не предполагает. Только я. Потому что я вблизи, я их различаю и каждый раз удивляюсь откуда, и не могу понять. Не должны быть, но есть.

Взгляд Рене растекался по темноте, по-прежнему избегая меня.

– А что, если… – сказал он и замолчал.

– Что? – спросила я и как будто спугнула его своим «что». Даже в смутном еще рассвете я увидела, как собрались в точку его глаза, как бы держа меня на острие, не подпуская.

– … а что, если мы будем спать, девочка, – сказал он, и я так и не поняла, предназначалось ли для фразы иное продолжение».

Я иду в спальню и сбрасываю с себя полотенце. Я продрогла. Это из-за открытого окна, думаю я, оно выстудило кухню, а кухня застудила меня. Я сажусь на кровать и натягиваю толстые шерстяные носки, зябкость начинается с ног, я это знаю. Потом надеваю толстый, мягкий свитер под горло, настолько толстый, что тело теряет форму, так, смутные очертания. Теперь штаны, думаю я, джинсы мне надоели, слишком жесткие.

Я смотрю на себя в зеркало, мне нравится то, что я вижу, в этом сокрытии форм, только оставленном намеке, есть своя таинственная, недосказанная прелесть. Я иду в гостиную и сажусь на диван. Нет, мне приходится встать и включить свет, в комнате слишком темно от запеленутого дождем света за окном. А может быть, думаю я, уже поздно и вечереет, я ведь совсем потерялась во времени.

Прошел месяц со дня смерти Альфреда, и я получила от Дино очередное письмо. Он писал, что уходит из театра, потому что после смерти Альфреда все начало разваливаться, еще не развалилось, но начало. Сообщал, что собирается переехать в Рим, попробовать себя в кино, что известит меня, как только устроится на новом месте.

Конечно, я нервничала, понимая, что теряю контроль, теперь все зависело только от него: когда он напишет, откуда? Мне оставалось лишь ждать. Я не догадывалась тогда, что это будет последнее письмо Дино. Я что-то чувствовала, беспокойство, нервозность, но как я могла знать?

Смогу ли я осознать, что вытерпела за эти три месяца, каждый день по несколько раз проверяя почту и каждый раз впадая в отчаяние, обнаружив, что письма нет? Сейчас мне даже себе не объяснить, как я переживала, терзалась… Я усмехаюсь: пустые, трухлявые слова «переживала, терзалась», за ними ничего не стоит. Как они могут выразить физическую боль, рвущую на куски? Боже, мне никогда еще не было так больно!

Иногда я думала, что с Дино что-то случилось, он мог заболеть, попасть в больницу, и тогда, как ни странно, мне становилось легче. Но я понимала, что обманываю себя, теперь я догадалась, что он все выдумал про театр, про переезд, что единственное, что он хотел – это освободиться от меня. Я стала писать ему каждый день, умоляя, униженно умоляя ответить. При чем тут достоинство, когда я теряла его? А я не могла его потерять! Но через две недели письма стали приходить назад с пометкой, что адресат выехал и что его местонахождение неизвестно, и я поняла, что он переехал, чтобы я не могла его найти.

Теперь каждый вечер я проводила на диване, подобрав коленки, молча, смотря в никуда, и, если Рене включал телевизор и показывали фильм про любовь, я закрывала глаза. Я не могла смотреть на чужую нежность, на чужие ласки, боль входила внутрь через глаза, разрастаясь, становясь больше и тяжелее тела, не помещаясь в нем. Я сразу вспоминала нас с Дино, мне казалось, я могу протянуть руку и провести пальцами по его коже, запустить их в волосы, дотронуться до улыбки. И я протягивала руку и нащупывала пустоту.

Я тут же представляла его с другой, обоих счастливых, улыбающихся, вот как эти двое в фильме. Я видела, как он смеется и рассказывает ей, как ловко отделался от меня, и она тоже смеется, а потом обнимает его и целует, а потом… и сердце замирало, и боль суживалась разящим острием…А потом, когда они занимаются любовью, его зрачки покрываются туманом, а руки сдавливают сильнее, я знаю, как они покрываются и как сдавливают его руки… И я плотно зажмуривала глаза, чтобы не проник свет, чтобы отогнать, чтобы избавиться вместе со светом.

Проходили недели, надежда, что Дино откликнется, исчезала, и мне становилось хуже. Я позвонила на работу и взяла отпуск, мне полагался отпуск, я уже три года не отдыхала. Теперь я могла лежать целый день и, не отвлекаясь, думать о Дино, я не могла сосредоточиться ни на чем другом, да и не хотела, и в результате мой мозг безвольно повис в пространстве, где не было света, где не было даже теней.

Последние недели я питалась исключительно сладким, лежа на диване, скованная прострацией, я по инерции запихивала в рот конфеты, шоколад, пока однажды меня не вырвало. После этого я вообще перестала есть, аппетит пропал, меня часто тошнило. Рене сильно испугался, когда увидел рвоту, он и раньше все понимал, а сейчас испугался. Он неожиданно оказался чутким, подсаживался на диван, говорил, что это болезнь, тяжелая форма депрессии, что последние годы я находилась в слишком сильном напряжении, и моя нервная система истощена. Он утверждал, что это опасно, и настаивал, чтобы я пошла к врачу, но я только стонала в ответ и просила: «Пожалуйста, не надо, прошу тебя».

Конечно, он знал, что причиной моей болезни был Дино, что тот бросил меня. Я читала в глазах Рене жалость, он даже пытался меня кормить, готовил протертые кашки, перед этим консультируясь по телефону с женой Андре и простаивая часами на кухне, а потом нес варево ко мне на диван на почти негнущихся ногах, чтобы на расплескать. Он кормил меня из ложечки, как младенца, а когда было горячо, дул на свою кашку, и, если я проглатывала, он менялся лицом, в нем появлялось облегчение.

По утрам он приносил мне письма Стива, которыми тот меня забрасывал теперь каждый день, беспокоясь, требуя ответа. Я пыталась их читать, но у меня не получалось, мне сразу хотелось плакать, слезы застилали глаза, не прорываясь, однако, наружу. Потом я перестала открывать письма, и они скапливались пачкой, но мне было все равно.

Однажды я все же собралась и написала две строчки Я написала, что заболела, «хотя и ничего страшного, не волнуйся, но я не могу тебе сейчас отвечать, я напишу, скоро напишу, но потом, позже. И ты тоже пока не пиши, не надо, давай оба отдохнем от писем». Я попросила Рене, и он запечатал записку в конверт и отправил.

В результате мой организм настолько ослаб, что я почти перестала двигаться, а еще через пару недель стали появляться боли. Они нарастали с каждым днем, сдавливая, ломая, как будто меня пытали, только не снаружи, а изнутри, как будто у меня отбиты легкие и печень и еще что-то в середине груди, но чуть ниже, ближе к животу. Я сворачивалась калачиком, подгибая ноги и схватившись руками за живот, чтобы сдержать боль, чтобы она не разорвала меня. Но она не проходила, и я продолжала лежать на диване, как зомби, без мыслей, без чувств, только освещенная болью, и бормотать. Я даже не прислушивалась к слетавшим с губ звукам, и только потом разобрала: я бормотала итальянские слова, которыми меня называл Дино и которыми я называла его.