Когда Штайм писал, что-то возникало в его голове, вспыхивали и разрывались цвета, которых он никогда не видел прежде, и еще возникали формы, и трудность заключалась в том, чтобы запомнить их и совместить. Формы изменялись, порой терялись вообще, и тогда ему казалось, что он их больше уже не найдет, но потом они появлялись снова, всегда неожиданно и в разных сочетаниях. В том и заключалась сложность, что не он, Марк Штайм, вел их, а они, формы и цвета, вели Марка Штай-ма. Но они существовали не благодаря его воле и желанию, совсем нет, они жили независимо и даже диктовали ему, и он, не сопротивляясь, поддавался их нажиму. Для себя он давно решил, что это неважно – кто ведет кого, значит, у него такой дар, а тем, кто со стороны, все равно не разобраться.

Из-за этого у него развилась необычная техника письма, и картины получались выпуклыми, как бы вбирающими в себя внешнее пространство, они, казалось, оголяли комнату, в которой висели, лишая ее всего остального, не привнося, как обычно делают картины, а, наоборот, обделяя. Этим они и пугали публику, и хотя все восхищались работами Штайма, но не покупали их, как всегда, примеряя картину к своему вполне конкретному стенному антуражу, понимая, что в случае покупки не будет больше ни антуража, ни самой стены.

Сейчас Штайм сидел в сквере, смотрел на свои длинно вытянутые ноги и думал о странном разговоре, который произошел у него утром с владельцем галереи, единственной во всем городе, в которой его еще выставляли. Этот владелец, по имени Август Рицхе, был живым, хорошо одетым человеком лет сорока пяти, с аккуратно постриженной головой, короткой, тоже аккуратной бородкой на румяных щеках и примечательными умными, казалось, все понимающими глазами. Они совместно с улыбкой придавали лицу особый выразительный блеск, в котором сам Марк порой различал свечение, и тогда он жалел, что не умеет пиеать реалистические портреты с натуры. Август Рицхе не чаял в Марке души, предрекая, что тот несомненно будет признан и, более того, что его имя войдет в историю мировой культуры. Он периодически, когда картины Марка не продавались вообще, ссужал его деньгами, не очень значительными, конечно, но все же.

Сегодня утром, когда Марк пришел к нему, Рицхе принял его на втором этаже, сам он был еще в халате, но уже причесанный и свежий, пребывая, было похоже, в крайне благодушном настроении. Он угостил Марка чашечкой крепкого кофе и даже рюмкой коньяка, хотя было рано, и Марк вообще не был охоч до спиртного, но сейчас он выпил, потому еще, что его взволновало то, о чем так живо и любопытно говорил Август.

Все началось с того, что Рицхе долго разглядывал новую картину, которую Марк принес ему, и хотя по размеру холст был невелик, но на редкость емкий и выпуклый. Август долго всматривался, снова садился в кресло, отпивая кофе, и снова вставал, и, даже когда расположился напротив Марка окончательно, он нет-нет да и поворачивал голову, заново любуясь мощью дышащих красок.

– Вы пророк, Марк, – сказал Рицхе наконец. – Вы истинный пророк и сами того не знаете, и не надо, и хорошо, об этом не надо знать. Но посмотрите на вашу работу, – он снова повернул голову, – она завораживает, в ней Вечность, в ней ответы. Ваша картина, Марк, пророчество. Ведь любое пророчество дается не в прямом, не в доступном виде, его всегда надо расшифровывать.

– Вы сможете ее продать? – спросил Марк.

Сейчас это было главным, он уже несколько дней оставался без денег, и хотя он не голодал, он вообще ел мало, да и всего раз в день, но хозяйка грозилась выгнать его из комнаты за неуплату. Он уже задолжал ей за несколько месяцев, и наступал срок нового платежа и надо было заплатить хотя бы часть причитающейся суммы. Август поморщился и потому, что ему был неприятен этот резкий переход, и потому, что он знал, как тяжело Марку, и потому еще, что знал, что не продаст картину, скорее всего не продаст.

– Вы же знаете, Марк, – сказал он, и руки его скользнули по воздуху, помогая словам, – что ваши картины не продаются так, как нам бы с вами хотелось того. И здесь ничего не поделать, это удел пророка существовать вне мира, за его пределами. Если бы вы были популярны, признаны и богаты, вы бы тогда не писали так, поверьте мне. – Он снова посмотрел на картину. – Видите ли, пророк не должен беседовать с журналистами, сниматься для обложек журналов и выступать по телевизору вместе с известными манекенщицами. Он должен быть незрим. Его не должны видеть, слышать, только его пророчества, и больше ничего.

Знаете эту знаменитую пословицу, что нет пророка в своем отечестве? Отличная, точная мысль, хотя не правильно сформулирована, в ней причина перепутана со следствием. Звучать она должна так. – Август задумался, но ненадолго:

– Пророк в отечестве перестает быть пророком! Вот так. Как только он становится признан, он уже не пророк. Более того, как только он становится доступным для глаз и ушей окружающих, он лишается звания пророка. Подумайте, Бог никогда не появлялся даже перед своим возлюбленным народом Израилевым, более того, запретил произносить свое имя. Он понимал, что в момент встречи он перестанет быть Богом. Он даже перед избранными, Авраамом или Моисеем, не появлялся. В виде огненного куста, да, было дело, но не сам по себе.

Марк, который поначалу невнимательно отнесся к многословию Рицхе, теперь понемногу увлекся и слушал с интересом.

– Но и Моисей усвоил урок Бога и тоже не особенно вступал в прямой контакт с народом, который вел. Для контактов он выбрал некоего Аарона. Видите, Марк, как просто, он понимал, что в тот момент, когда его увидят простуженным, усталым или исполняющим надобность, даже если увидят крошку у него в бороде, его, как пророка, развенчают.

Август отпил кофе и снова посмотрел на картину. Казалось, что кофе и картина придали ему новый заряд.

– Даже Иисус стал Богом только после своей смерти. Его учение дошло до нас прежде всего благодаря тому, что ученики несли знание от имени казненного. Так что, Марк, пророк должен быть или незримым, или неживым.

– Он помолчал, молчал и Марк. – Вы, Марк, пророк. Я это знаю, я ваш Аарон. Но вы не должны быть ни известны, ни богаты, иначе вы лишите мира своего пророчества, которое поймут только после вашей смерти. Только тогда.

– Значит, при жизни меня ничего не ждет? – спросил Марк.

Рицхе покачал головой.

– Не ждет, – сказал он уверенно. – Это парадокс достойный исследования, во всяком случае, нашего обсуждения. Вот мы сидим с вами, разговариваем, пьем коньяк, и оба знаем, что вы войдете в историю как великий художник. Но мы также знаем, что никакой пользы, ни материальной, ни эмоциональной, этот будущий факт в вашу жизнь не внесет, потому что для этого всего-навсего нужно, чтобы вы умерли. – Рицхе сам развлекался своим красноречием. –¦ И здесь интересно то, что и вы, и я, мы оба понимаем это без лишних эмоций, как взрослые деловые люди. Забавно, да, вот так сидеть и сознавать, что люди сделают состояния на ваших картинах, но только после вашей кончины. Ведь тогда ваши картины будут к тому же ограничены в количестве, в смысле их никогда уже не станет больше. Да, – Рицхе оценивающе покачал головой, как бы соглашаясь с самим собой, – люди заработают много денегна вашем таланте. Не я, конечно, я старше вас и умру наверняка прежде. Но кому-то повезет.

– И никак нельзя совместить? – спросил Штайм. Рицхе поднял брови. – Я имею в виду то, что вы называете пророчеством и обыкновенный успех, даже не успех, а просто нормальную жизнь.

– Нет, нельзя. Это обидно, конечно, и для вас, и для меня, но таков, видимо, закон. Выбора нет: либо пророчества, либо хорошая машина и удобная квартира. Середина отсутствует.

Потом он говорил еще, Август Рицхе, он снова восторгался картиной, но Марку это уже стало неинтересно, он торопился уйти. Август, добрая душа, дал ему, мнущемуся и краснеющему своей рыжей кожей, немного денег в счет будущих продаж, и не стал задерживать.

И вот Марк сидел на скамейке в сквере, как будто провожая взглядом свои устремившиеся вдаль ноги, а на самом деле думая над своим с Рицхе разговором.

Ему не надо ни известности, ни портретов на обложках журналов, даже денег особенно не надо. Конечно же, он хотел бы иметь отдельную квартиру, отдыхать на море и порой обедать в ресторанах; но это все – ему и нужно-то совсем немного. Но вот знать, что и остальные видят в его картинах пророчество, как видит его Август, этого бы он хотел. И еще, чтобы его картины висели в лучших музеях и чтобы выходили альбомы с репродукциями и выставки его работ перемещались из города в город, из страны в страну. А он, Марк, сжавшийся, спрятавшийся, никем не узнанный, стоял бы перед своей работой, наблюдая со стороны, и слушал, как перешептываются люди, не потому, что так полагается в музее, а потому, что картина не позволяет говорить громко. Он слушал и был бы счастлив. А потом возвращался бы к себе домой, только чтобы не было хозяйки, этой старой ведьмы, и писал бы, что еще никто никогда не писал, даже он сам.

От этих мыслей ему, сидящему в сквере, все еще чуть хмельному от коньяка, становилось так тепло и радостно, что хотелось умильно плакать, но он сдерживался, понимая, что это лишь мечты. Ведь, как сказал Рицхе, баланс отсутствует. «А вот если бы мне умереть и при этом все равно присутствовать», – подумал Марк, и в этот момент решение было принято.

Он пошел домой и лег спать, но под утро его разбудило неожиданное сочетание форм, и он встал с постели, чувствуя себя свежим и готовым к работе, и начал угадывать, но видение ускользало и вскоре бросило совсем, оставив на полотне лишь неразбериху мазков. Потом он оделся, умылся и отправился к Августу, который, конечно, его принял, но не так радушно, как вчера.

Все же это было немного навязчиво приходить два дня подряд, к тому же он и денег вчера, кажется, дал. Рицхе был в том же толстом байковом халате, что и вчера, и так же улыбался, но свечения не проступало, вместо него чувствовалась натужность, хотя он, как и вчера, вежливо предложил кофе и коньяк. Но Марк отказался. Он пришел по делу, по очень важному делу, по мере изложения которого выражение лица Августа менялось от внимательного к удивленному, а затем ошарашенному. Впрочем, Марк сразу подошел к сути, сказав, что долго думал над их вчерашним разговором, «вернее, над тем, что вы говорили, Август». Тот сморщил лоб, и Марку пришлось напомнить:

– О пророках, успехе, ну и прочее, – скомкал он, потому что Рицхе уже кивал головой и приговаривал: «Да, да, я помню, конечно».

– И в результате я понял, что вы правы, совершенно правы.

– Конечно… – попытался добавить свое Рицхе, но Марк не дал.

– Я согласен, – сказал он, и Август снова наморщился, не понимая. Он, кажется, ни о чем не просил Штайма.

– Я согласен умереть, Август, – уточнил Марк, видя его замешательство. Но это не было замешательством, это был испуг: Рицхе боялся сумасшедших, а таких среди художников он встречал предостаточно.

– Я не понимаю вас, Марк, – произнес он, немного отстраняясь.

– Что здесь непонятного? Все очень просто. Мы идем к адвокату и подписываем бумагу, что в случае моей смерти вы получаете все мои картины, их у меня около двух сотен, 186, если быть точным, и реализуете их по ценам, вами же и определенным. Половину суммы вы оставляете себе, а половину переводите на счет в банке, который я укажу в договоре. Вот и все.

– Что за счет? – спросил Рицхе, сознавая, что это самый нелепый и самый несущественный вопрос из всех, которые он хотел задать. Но он ничего не мог поделать с собой, он смотрел на этого рыжего, длинного, несуразного Марка и не мог понять, шутит тот или сошел с ума.

– Какая вам разница? – ответил Марк вопросом. – Только не спешите с продажами, вы же сами сказали, что после смерти пророка его пророчества не имеют цены.

– Я так не говорил, – сказал Рицхе, но оба они знали, что формулировка несущественна: мысль подразумевалась именно такая.

Самое страшное для Рицхе заключалось в том, что Штайм говорил нормальным голосом, сдержанно и разумно, в нем не прослеживались обычные признаки безумия, нервная дрожь в голосе или лихорадочный блеск в глазах.

– Послушайте, Марк, – начал Рицхе осторожно, – вы молоды, у вас еще все впереди, и вы создадите много прекрасных картин. В вашей жизни будет много радостей, – он запнулся, вспоминая: любовь, творчество, природа, книги, красота, – он вытягивал из себя одно удовольствие за другим, как бы делясь каждым из них, – хотя бы этот коньяк, или запах хороших духов, или хорошая сигара, да мало ли. К тому же…

Но Марк перебил его.

– Вы же умный человек, Август, к тому же чуткий, понимающий. К чему эти банальности? Я достаточно написал и должен уйти, зачем оттягивать, ведь только мои картины имеют значение. Вы же знаете, что для меня не существует коньяка, духов, даже любви – только моя работа. К тому же стареть и умирать в безвестности и нищете, не признанным, попрошайкой, которого все жалеют?! Зачем? Пусть меня запомнят таким, какой я есть, чуть странным, чудаковатым, но пророком. Вы ведь так говорили?