— Подумай о Натали! — не сдержал гнева Урусов. — Ты уже разбил ей сердце! Не заставляй ещё и оплакивать тебя!

— Может быть, и не придётся, — остановился у дверей Мишель. — Прости, я не намерен более говорить о том. Коли останусь жив, я женюсь на Наталье Сергеевне. Это самое малое, чем я могу искупить свою вину, — закончил он.

Выйдя в полутёмную гостиную, где уже успели погасить свечи, Соколинский прислонился затылком к стене и прикрыл веки. Кто-то тронул его за рукав. Открыв глаза, он разглядел перед собой Левицкого.

— Сегодня на рассвете у разрушенной часовни в трёх верстах отсюда, — произнёс скороговоркой корнет.

Мишель кивнул, принимая условия.

— У тебя есть пистолеты? — осведомился секундант Соколинского.

— Нет, — хрипло выдавил Мишель.

— Воспользуемся моими, — вздохнул Левицкий. — Тебе надобно выспаться, чтобы рука не дрожала.

— Не дрогнет, — злобно бросил в ответ Михаил Алексеевич.

Мишель собирался последовать совету Левицкого, но сон не шёл и, устав ворочаться в жаркой душной постели, он сел, подложив подушку под спину. Он упорно гнал от себя мысли о возможной смерти, но они не желали покидать его. Смерть представлялась ему то зияющей бездной, куда он мог падать бесконечно, то чернотой. Закрывая глаза, и видя эту черноту, он сомневался уже в том, что смерть может быть подобна ей. "Что есть смерть? Нет, это не чернота. Потому как смерть, должна будет оборвать мои мысли. Я должен буду перестать думать, но я думаю, значит смерть не похожа на эту черноту. Но как быть с тем, что душа вечна? Ежели она вечна, то отчего я не помню того, что было прежде моего рождения? А, чёрт его знает, что есть смерть!" — раздражённо вздыхал он, вновь открывая глаза и вглядываясь в ночь за окном.

Можно избежать поединка, можно принести извинения, он знал, что Карташевский удовлетвориться ими, потому как видел, что ротмистр не желал дуэли. Но принести извинения, значит признать, что он говорил правду о Марье Филипповне, и она на самом деле недостойная и падшая женщина, а смириться с этим он никак не мог. Он чувствовал свою вину в том, что вовлёк её в этот скандал. Что стоило ему сдержать свою животную страсть, похоть, и не целовать её? Тогда бы ничего не было. Ничего. Она так бы и осталась для него чужой незнакомкой, которой он восхищался бы, как восхищаются прекрасной картиной или статуей. Нет, он не мог поступить так. Не мог. Но ежели он останется жив, он всё равно не сможет быть с ней, потому, что обещал жениться на Натали. А Натали тоже не виновата в том, что он разлюбил её. Получается, что он при любом исходе будет наказан за то, что совершил.

Светлел край неба за окном, ночь уходила, уступая места предутренним сумеркам, а он так и не ложился. В дверь тихо поскрёбся камердинер:

— Барин, там до вас приехали, — заглянул он в комнату.

Отодвинув в сторону, в спальню решительно вошёл Левицкий.

— Пора! — произнёс он тихо, но значительно.

Поднявшись с постели, Мишель пожал протянутую руку корнета, велел камердинеру принести воды умыться и подать ему чистое исподнее. Пока он умывался, Левицкий с любопытством оглядывал небольшую спаленку в деревянном флигеле. Соколинский показался ему спокойным, слишком спокойным. Когда Михаил Алексеевич вышел к нему, гладко выбритый и готовый ехать, Левицкий всё пытался заглянуть в чистые голубые глаза, искал в них признаки страха, и не находил их. Взгляд Соколинского был равнодушным и отрешённым, как у человека, готового умереть, и это не понравилось корнету. Тот, кто смирился с поражением, призывает его на свою голову. Для Левицкого всё это тоже представлялось неразрешимой задачей. Ему нравился новый приятель, он даже мог сказать, что он полюбил его, и он любил своего командира, и не одному из них не желал смерти, а потому по дороге к месту, выбранному для дуэли, попытался заговорить о примирении.

— Я не могу, — отвечал ему Соколинский, подставляя лицо лучам восходящего солнца. — Я не могу, потому что Марья Филипповна вовсе не такая, как о ней говорил ротмистр.

Левицкий досадливо поморщился. В его глазах Марья Филипповна уже встала на одну ступень с кокотками, коим мужское поклонение было словно пища и нектар, без которого они не могут прожить. Он презирал женщин подобного рода, но вслух говорить о том не стал.

Лесная дорога расширилась и вскоре показался остов сожжённой во времена наполеоновского нашествия часовни. Всадники остановились. Заржали привязанные неподалёку лошади. Соколинский спешился. В тени древнего дуба стояли Карташевский и Дольчин. Чуть поодаль стояла коляска, в которой сидел пожилой человек с аккуратно-подстриженной седой бородкой. Его небольшие ручки, затянутые в серые замшевые перчатки, покоились поверх серебряного набалдашника трости. Выражение лица его было спокойно и безмятежно. На сидении подле мужчины находился небольшой саквояж из чёрной кожи. Стоило только раз взглянуть на этого маленького аккуратного человека, и можно было без труда угадать род его занятий. То был местный доктор, которого, очевидно, привезли из Можайска. Всё это говорило только о том, что Карташевский ночи тоже не спал, а провёл её в хлопотах и приготовлениях.

Ротмистр ровным голосом отдавал своему секунданту последние распоряжения, что надлежит сделать в случае его смерти. Приблизившись Левицкий с Соколинским расслышали последние его слова:

— Деньги заберёшь столько, сколько я тебе должен, остальные отвезёшь моей матери, ей ещё сестру замуж отдавать, а кредиторы, пусть подавятся.

Мишель уже почти совсем решился принести ему извинения, но расслышав его последние слова о сестре, ощутил, как в нём вновь всколыхнулся гнев: "Мерзавец! Ведь у самого сестра — девица! Так, как же он мог?" Теперь уже решительно не могло идти речи ни о каком примирении.

Обернувшись, Карташевский хмуро поприветствовал их кивком. Откашлявшись, Дольчин подошёл к Левицкому и что-то тихо сказал. Левицкий тяжело вздохнул и обернулся к Мишелю.

— Павел Николаевич удовлетворится вашими извинениями, — произнёс он.

Соколинский отрицательно качнул головой.

— Извинений не будет, — отвечал корнет, осуждающе глядя на своего приятеля.

— Что ж, тогда будем начинать, господа, — равнодушно произнёс Дольчин. — Дистанция определена в двадцать шагов, стрелять, можно не доходя до барьера, но только после команды сходиться.

Противников развели по разные стороны широкой поляны, заросшей высокой, в пояс, травой. Выхватив из ножен саблю, Левицкий принялся рубить ей траву, расчищая середину, чтобы было видно, где находится барьер. Окончив, он оттёр пот со лба и воткнул свою саблю в землю. Отсчитав от неё двадцать шагов, он указал место Дольчину, где следовало воткнуть второй клинок. После Левицкий подбежал к своей лошади и вытащил из седельной сумки ящик с дуэльными пистолетами, который передал Дольчину. Поручик бегло осмотрел оружие, кивнул и передал его обратно корнету. Левицкий зарядил оба пистолета и отдал один Дольчину, а второй понёс Соколинскому. "Это вам не в живого человека целиться", — всплыли в памяти Мишеля насмешливые слова ротмистра. Во рту у него пересохло, когда тяжёлый пистолет оказался в его руке. Именно из него он стрелял тогда по бутылкам, но ныне, как справедливо было сказано, предстояло палить не по мишеням.

"Вот сейчас будет всё кончено или…" — додумать он не успел, потому как последовала команда "Сходись!" И он пошёл, поднимая руку, в которой до боли в пальцах сжимал рукоять пистолета. Все мысли его исчезли вдруг, осталась только одна о том, что надобно совместить три воедино: мушку, прицел и саму цель, и когда ему показалось, что у него получилось, он зажмурился и нажал на спусковой крючок. Грохнул выстрел, отдача встряхнула плечо. Послышался тихий сдавленный крик, следом последовало грязное ругательство. Мишель широко распахнул глаза. Карташевский упал на колени, так, что из травы виднелась одна его черноволосая голова. Дольчин бросился к нему, но ротмистр его остановил:

— Назад! — крикнул он.

"Попал! — зажимая рану в левом боку рукой, превозмогая боль, поднялся с колен Карташевский. — Чёрт с ним, пусть живёт!" — выпрямился он.

Голова кружилась, трава, деревья, кусты вокруг поляны — всё сливалось в один сумасшедший зелёный хоровод. Ротмистр поднял руку с пистолетом, чувствуя, как с каждой минутой силы оставляют его. Он собирался выстрелить в воздух, но в последний момент передумал. Выстрелить в воздух, стало быть, признать свою вину. Нет, он не станет убивать мальчишку, но и не позволит ему думать, что он прав в своих умозаключениях. Прицел плясал перед глазами. Ему показалось, что он достаточно высоко поднял руку, и пуля должна просвистеть над головой у Соколинского. Последовал второй выстрел, вспоровший утреннюю тишину леса. Мишель покачнулся, схватился за грудь и, как подкошенный, рухнул в траву, но ротмистр уже не увидел того, поскольку сам лежал на земле в беспамятстве.

Доктор выбрался из экипажа. Подошёл сначала к Карташевскому и, расстегнув на нём мундир и задрав рубаху, бегло осмотрел рану. Пощупал пульс и велел перенести раненного в коляску. Замешательство секундантов длилось не более минуты. Подхватив своего командира, Левицкий и Дольчин с величайшими предосторожностями снесли его к экипажу.

Меж тем доктор склонился над Соколинским:

— Мёртв! — констатировал он. — Прямо в сердце.

Левицкий торопливо перекрестился, поручик последовал его примеру.

— Вы поезжайте, — пробормотал корнет, — а я тело в усадьбу свезу.

Глава 12

Всю дорогу от усадьбы Урусовых до Ракитино Марья Филипповна молчала, забившись в угол экипажа. Она не отвечала матери, несмотря на то, что Елена Андреевна беспрестанно говорила, пытаясь понять, что же именно произошло.

Сознание Марьи пребывало в каком-то странном тумане, из которого выплывали обрывочные видения: мостик, беседка, склонившееся к ней лицо Карташевского, гости на террасе, княжна Наталья, перекошенное злобой лицо Соколинского. "Ах! Ежели бы это был всего лишь дурной сон, что развеется поутру", — вздыхала она, выбираясь из экипажа. В передней Елена Андреевна ухватила её за руку, принуждая пойти в гостиную и поговорить. Марья послушно позволила увести себя в комнату, опустилась в кресло, на которое указала мать, и, сжав виски ладонями, принялась раскачиваться взад-вперёд, более всего желая, чтобы настойчивый голос матери, требующий от неё объяснений, умолк и перестал вторгаться в её мысли.

— Маша, да что же это?! Да слышишь ли ты меня? — в волнении принялась ходить по комнате madame Ракитина, не глядя на дочь. — Я не понимаю! Я не понимаю, как ты могла?! Как можно было?! У тебя, что же совсем разума не осталось?!

— Перестаньте, Бога ради. Прошу вас, перестаньте, — шептала Марья Филипповна. — Неужели не видите, как мне плохо?! Позвольте мне уйти! — опустила голову mademoiselle Ракитина.

Елена Андреевна прекратила бессмысленное кружение по комнате и остановилась, глядя на дочь.

— Тебе плохо?! Ты разве не поймёшь, что сделала!? Как жить теперь?! Как?!

Марья тихонечко завыла, прикусив зубами костяшки пальцев. С каждой минутой этот жуткий вой всё усиливался, пока не перешёл в истерику.

— Да мне всё равно! Всё равно! — подскочила она со своего места. — Пропадите вы все пропадом! Ненавижу вас всех!

Оглушительная пощёчина, которой наградила дочь Елена Андреевна, заставила её умолкнуть. Схватившись за щёку, Марья выбежала из гостиной и, стуча каблучками, вбежала на второй этаж, где и заперлась в своих покоях, не допуская даже горничную. Она прорыдала всю ночь, но Елена Андреевна была так зла на неё, что не пошла к ней. Мысль о том, что вот-вот случится непоправимое, пришла Марье только тогда, когда за окном начало светлеть. Только тогда она вспомнила о дуэли. Она не знала о чём условились противники, но желала во чтобы то ни стало узнать, даже ежели ради того придётся пойти к Урусовым. Марья Филипповна верила, что она сумеет остановить кровопролитие.

Ранним утром, как была в бальном туалете, растрёпанная, Марья выглянула в коридор, где под дверью её спальни на стуле дремала Настёна. Сняв туфли, mademoiselle Ракитина, неслышно ступая, направилась к чёрному ходу, но запнулась о тряпичный коврик, постланный около лестницы, и выронила одну туфлю, что с громким стуком скатилась по ступенькам.

— Барышня! Вы куда? — подскочила со стула Настасья.

— Тише, малахольная! Чего кричишь? Весь дом подымешь, — шикнула на неё Марья.

— Так не велено вас из комнаты выпущать, — ещё громче заговорила Настасья, устремляясь вслед за ней к лестнице.

На шум открылась дверь в покои барыни, и Елена Андреевна в ночном чепце и старом бархатном капоте заступила дочери дорогу.

— Не пущу! — сурово поджала губы madame Ракитина. — Мало мы сраму натерпелись?! Не пущу, сказала!