Сидорыч посмотрел на опустевшую бутыль, взял ее в руки, посмотрел на свет. Пуста, голубушка, даже на донце капелька не перекатывается. – Эх, Петрович, – жалобно пробасил он. – Вот она, жизнь. То целая бутыль ее, то бац – и нет ни капли. А мы словно и не жили.

Петрович затуманенным взглядом посмотрел на товарища. Прав был товарищ, прав, что тут скажешь? Жизнь, как и водка, заканчивалась быстро, нелепо, даже вкуса почувствовать ее не успевал. А ведь надо вкус почувствовать… Ведь одна она, жизнь…

Сидорыч вдруг вскочил с места и кинулся к шкафу. Петрович хорошо знал этот шкаф. Когда Прасковья еще не сбежала к своему слесарю в соседнюю деревню, в этом шкафу рукоделия ее хранились. Ох, и мастеровитая баба эта Прасковья, столько всего руками выделывала! То валенки сваляет какие-то необыкновенные, все в каких-то висюлях да оборках, то воротничок на свадебное платье – кружева лучше английских, да все не по готовому узору, а так, из головы, то одеяло сошьет из остатков да лоскутков. И детские вещички делала. Любила она деток; своих, правда, Бог не послал, так она соседским раздаривала. Сейчас шкафчик был пустой. И только на нижней полке стояла литровая бутыль самогону…

– Вот, к рождению припас, заранее запрятал.

Сидорыч резким жестом достал бутылку, откупорил и наполнил стаканы. Время словно остановилось, перестало существовать для этих двух отщепленных от всего мира душ, нашедших друг друга в своем одиночестве.

* * *

– Ой, вы к-о-о-о-о-ни мои кони, – то и дело пуская петуха надрывался Петрович. Его голос, огрубевший от водки, резким басом катился по ночной деревне. Луна, словно безмолвный надзиратель, провожала Петровича до его одинокого прибежища, до его опустевшего, одичавшего дома. Петрович споткнулся о какую-то корягу, упал, встал, крутанулся, чтобы устоять на ногах, и пошел в противоположную от дома сторону.

– Ооооой, в-ы-ы к-о-о-о-н *ик* и, – уже тише и без прежнего задора промычал Петрович, пытаясь разглядеть в ночной дали силуэт хоть чьего-нибудь дома.

Луна скрылась за тучей, и смущенный Петрович, вконец отчаявшись, махнул рукой и поплелся в сторону леса, аккомпанируя каждому второму шагу раскатистой икотой. Деревня давно осталась позади, теперь Петрович шел дорогой, ведущей вдоль леса. Впереди у обочины замаячил какой-то холмик. «Откуда в лесу гора?» – собрав остатки сознания в кучу, подумал-таки Петрович. На вторую мысль остатков сознания не хватило, и Петрович, не напрягая уставшего рассудка по пустякам, плюхнулся у подножия «горы». «Мягко», – прорвалась наружу очередная мысль, и Петрович осознал, что сидит на старой телогрейке. Туча в этот момент сползла с луны, и Петрович в лунном свете увидел дырявый башмак, какие-то картонные коробочки и пакеты из-под молока, ленты, подбитую временем кружку – все это и многое другое прорисовывалось во тьме и навело Петровича на очередную здравую мысль: «Это свалка!». Петрович, поняв, что холм, у которого он так удобно устроился, является свалкой, не смутился. Он полуприлег на старой телогрейке и обвел взглядом свой случайный ночлег. Вдруг Петрович ойкнул и широко открытыми от изумления глазами уставился на верхушку мусорного холма. На этой самой верхушке, чуть-чуть сбоку, он отчетливо увидел очертания профиля человеческой головы. Кому принадлежала голова, мужчине или женщине, Петрович определить затруднялся. Петрович, только что переставший икать, снова начал икать, теперь уже от испуга. «Что делать?» – лихорадочно, насколько только было возможно в его положении, соображал Петрович, зыркая по сторонам. «Пойти поближе посмотреть что ль…Да боязно…вдруг это мертвяк…Ох, вдруг это Васька Кузнец, он бишь с шестого дни дома не был…» – Петрович присмотрелся. «Он, родимый, кто ж еще». Петрович нервно поерзал попой на телогрейке. «Ох, страсти-то какие…Бежать отседова надоть, бежать и виду не показывать, что я чевоть знаю, видел». Петрович, совсем было решившись на побег, попытался встать на ноги. Ноги, то ли от принятого алкоголя, то ли от страху, держали Петровича еле-еле. Сам не зная, почему, Петрович сделал шаг в сторону головы. Напрягая глаза, Петрович уставился в то место, где была голова, и разглядел довольно длинные белокурые волосы, причудливо раскинутые в разные стороны устрашающим ореолом. «Ух ты ж, Господи! Баба!» – громким шепотом изумился Петрович и сделал еще один шаг по направлению к страшной находке. Теперь Петрович разглядел, что это и впрямь «баба»; глаза «бабы» были открыты и были неестественно большие, рот тоже был почему-то открыт буквой «о». Опять туча набежала на луну, и голова утонула в темноте. Петрович стал шарить по карманам в поисках спичек. В кустах, неподалеку от кучи, что-то хрустнуло. Петрович выронил найденный спичечный коробок, похолодел телом. От страха сердце ёкнуло куда-то в пятки и в виски одновременно, руки задрожали. Хрустнуло еще раз. «Ну, все, – мелькнуло у Петровича в голове, – Теперь убьют». Когда в кустах хрустнуло в третий раз, Петрович, за эти секунды успевший представить во всех подробностях, как его будут убивать (непременно долго и большим ржавым топором), вздохнул и повернулся в сторону кустов, выпятив навстречу опасности свою худую впалую грудь. Под кустом сидела собака и равнодушно сверкала глазами. «Нужен ты мне, старый!» – читалось в этих глазах. «Тьфу ты, нечисть!» – сплюнул в сердцах Петрович и нагнулся за оброненным коробком. Пошарил по мусорной куче, нашел. Может и не свой коробок нашел, да спички там были. Подняв спички, Петрович почти вплотную подошел к голове. Всего остального, что к этой голове по законам мироздания должно прилегать, Петрович под мусором разглядеть не мог. «Странно, что рот открыт», – подумал Петрович, – «Может, жива еще?» – неохотно, но все же шевельнулась в его душе надежда. Петрович протянул руку и коснулся «бабьей» щеки пальцем – плоть под пальцем прогнулась, а когда Петрович в ужасе отдернул палец, щека приняла прежнюю форму. Петрович открыл рот почти такой же ровной буквой «о» как и голова. Минуты три Петрович не мог пошевелиться. Очнулся он только тогда, когда из его открытого рта вылезла слюнная капля и упала ему на торчащую в запахе рубахи обнаженную грудь. Очнувшись, Петрович кинулся к голове и начал руками раскидывать мусор, громоздившийся поверх остального тела. Петрович ухватил тело за бока и извлек из мусорной кучи женщину. Надувную женщину…

* * *

Петрович уже третий день не выходил из своей избы. Сидорыч заходил к нему, узнать, что он да как, но Петрович в дом не пускал, отговаривался, что нездоровится ему. Соседи видели, как к нему зашла баба Нюра, принесла что-то в переднике, скорее всего, литр. У Петровича пробыла недолго, минут десять. По просьбе соседей, да и по своей бескорыстной инициативе, пыталась баба Нюра разведать, что такого стряслось с Петровичем, с чего это вдруг он таким нелюдимом заделался. Но Петрович только мямлил что-то про «нездоровье» да «всякие такие причины». Так и ушла баба Нюра, не солоно хлебавши. А Петрович прятал от соседей незамысловатую тайну – свое счастье…

Три дня назад, после своего необычного приключения, принес Петрович надувное чудо домой, рассмотреть при свете. Оказалось что-то вроде куклы, да как на совесть сработанной! Долго, правда, кумекал Петрович, отчего у куклы рот так странно открыт, но решил, что это она разговаривает как бы. Кукла была совсем нагая, но неприлично женщине голой быть, рассуждал Петрович. Нашел кое-какие платья Марфы и вырядил свою «гостью» по всем правилам, даже волосы ей в косу заплел. Петрович сам не заметил, как стал называть ее Марфой, как стал к ней обращаться, словно к живой… А у нее рот открыт, словно отвечает… Бывало, усадит ее за стол с собой, поставит перед ней чашку с чаем и рассказывает ей о своей жизни, потом начнет вспоминать, как им с ней, с Марфой, хорошо жилось, детишек каких они разумных да трудолюбивых воспитали.

– Детишки-то наши во какие умные (при этих словах Петрович поднимал указательный палец вверх), в городе живут. Василиса вон и младшего с собой в город на все лето забрала, мол, пущай маленький цивилизацию посмотрит. Мишка только непутевый у нас, ну да у него свое счастье, нескладное, а все-таки счастье…Да ты пей чай-то, пей, свежий заварил, душистый, – приговаривал Петрович, пододвигая «Марфе» чашку с холодным нетронутым чаем.

* * *

Неделя прошла, а Петрович так и сидел в избе, никуда не выходил, кроме как во двор к колодцу за водой. Для чая… Соседи, увидев старика, окликнут его, а он притворится, что не слышит, и шустро в избу, и дверь затворит.

– Что-то нехорошо мне, Марфинька, – сказал как-то Петрович. – Что-то скребет, скребет на душе, а что скребет, не знаю. Все вроде хорошо у нас, слаженно, и ты вон вернулась ко мне, старику. А долго тебя не было, Марфинька, истосковался я весь душой. Поначалу-то на детишек смотрел, радовался да в тоске своей утешался, все-таки твои они кровиночки. А что детишки? Разбежались детишки… Город их сманил из родной деревни, из родного дому. Ох, нехорошо мне, – Петрович приложил ладонь к груди и посмотрел на сидевшую перед ним куклу: рот по-прежнему открыт, глаза выпучены, без выражения.

– Прилягу я, Марфинька, ты уж тут без меня похозяйничай.

* * *

Ночью Петрович проснулся от шума. Что-то колотило по деревянным стенам дома, кругом все галдело, кричало, причитало. Петрович в темноте не мог разглядеть, кто там шумит.

– Марфа, – еле слышно позвал Петрович.

– Я тут, – каким-то не своим голосом отозвалась Марфа с печи.

– Ох, Марфушка, кто же шумит-то так? Ночь ведь на дворе глубокая.

– Это, наверное, Мишка во дворе колет дрова, – ответили с печи.

– Ночью? – Удивился Петрович. – А все спят?

– Спят, спят, не волнуйся. И ты спи. Тебе теперь спать надо. Засыпай, а я тебе спою, хочешь? – И голос запел. Петрович раньше никогда не слыхивал этого голоса, это был не Марфин голос, а какой-то другой. Голос был еле различим в ночной тишине, слов песни Петрович не разбирал, да ему и не хотелось их разобрать. Он слушал голос, и от этого голоса ему стало так спокойно на душе, все страхи куда-то ушли, оставив только благодатное спокойствие и ощущение тихого спокойного счастья. Голос, словно воздух, входил в сознание Петровича, и только где-то далеко, где-то не здесь, слышался звук ударов чего-то тяжелого о стены дома. «Все колет, труженик мой, кормилец», – подумал Петрович и заснул спокойным сном.

Утром соседи нашли только обгоревшие остатки бревен там, где до этой ночи был дом Петровича.»

Я закрыл тетрадь и спрятал в ящик. Но в голове навязчиво металась какая-то мысль, или, скорее, догадка, которая никак не могла оформиться в мысль. Я снова достал тетрадь, полистал. Снова закрыл и отложил в сторону, на край стола. Потом снова взял, открыл на последней странице и прочитал последнюю запись, которая, как я вспомнил, была задумана как глава романа, моего будущего романа…

«Жизнь не закончится, если я освобожусь от этой любви. Я лишь начну ее новый этап. Эта тетрадь стала свидетелем моей первой, настоящей, самой прекрасной и в то же время самой несчастной, просто убийственной любви. Я жил этим чувством (лучше сказать, этим безумием) долго, долго не решался расстаться с очевидным: я не хотел верить, что первая любовь не станет моей единственной. Нам с ней не по пути. Нужно идти своей дорогой, нужно терпеливо ждать и дождаться другой любви. Я столько лет жил в мире своих необоснованных фантазий, столько лет наполнял свою жизнь только ей, и мне осталось только поблагодарить ее за это. Я благодарен жизни за то, что родился человеком, способным на такое сильное чувство. Благодарен за то, что влюбился, что, благодаря этой любви, узнал и обрел себя. Любовь выпала как раз на годы роста личности. Но личность сформировалась, и пришло время двигаться дальше, не оглядываясь назад. Эта история закончилась – самое время начать другую. Это не значит, что я больше ни строчки не напишу в эту тетрадь, которая стала символом любви. Нет, Дневник в данном случае мой единственный собеседник, которого не смущает ни «бедность слога», ни резкость выражений, ни излишняя откровенность.»… Дальше я читать не стал. Сейчас эти незамысловатые строки напомнили мне о том, чего я хотел от жизни тогда, когда был еще окрылен оптимизмом и верой в то, что для человека, наделенного интеллектом, нет ничего невозможного. Я был бесстрашен. Возможно, это легко объяснить тем, что мои нервы были тогда крепки и неуязвимы, а разум не боялся мыслей… Мир представлялся мне безопасным, добрым, полным возможностей, помощником и сообщником в моих самых смелых предприятиях. Я был спокоен и уверен. Я, кажется, знал что-то такое, что наполняло меня спокойствием и уверенностью в том, что мир вокруг меня прочен, непоколебим. Я был уверен, что моя жизнь в безопасности, что все стабильно, что мне по силам все, что бы я ни задумал. Я мог выбрать любую дорогу, заняться любым делом, и я был бы успешен на том пути, который избрал бы для себя. А чего я хотел тогда? Я долго не мог понять, чего хочется мне. Рядом всегда оказывалась мать со своим настоятельным плоским представлением прошлого века, или другие «взрослые», которые подсознательно готовили меня к тому, что мой выбор сделан за меня, что я, как и все, должен страдать, работая с утра до вечера, должен терпеть, должен зарабатывать деньги, много денег, что только ради денег я должен получить образование, получить красный диплом престижного вуза. А мне никогда не хотелось денег ради денег. Деньги должно приносить любимое дело, и их должно быть не излишне много, а достаточно на все. Я сошел с приготовленного мне пути, не пошел после диплома работать туда, где мне светил карьерный рост. Но я забыл, для чего я сделал этот шаг. То, что я устроился в такое место, где мне можно работать дома, раз в неделю приезжая в офис за зарплатой и заданием, не было простым стечением обстоятельств. Это было спланировано мной. Просто мое желание воплотилось в возможность, которая проплыла перед моим носом и которую я не упустил. Но я не начал делать то, чего хотел, не начал заниматься делом, которым хотел заниматься. И все это породило чувство какой-то безысходности, бессмысленности, даже ощущение смерти, которое не покидает меня последнее время. Особенно ощущение смерти мне непонятно: мне очень страшно о смерти думать, но, в то же время, я ее словно жду, или, скорее, опасаюсь. Возможно, это все объясняется расстроенными нервами. В таком случае становится понятно, почему мне в голову постоянно лезут какие-то страсти, мерещатся катастрофы, несчастные случаи. Я даже всерьез начал бояться конца света, что уж совсем на меня не похоже. Может быть, раньше я не воспринимал все это всерьез, не поддавался страхам и фобиям современной суетливой жизни потому, что не боялся смерти. Но тогда почему я начал испытывать этот страх? А может быть, этот страх есть не что иное, как проявление моего нереализованного желания? То есть я ведь наметил себе некоторое будущее, я очень хотел стать писателем и какое-то время я держал эту схему в голове: вот я выучился, вот устроился на работу, оставляющую мне много свободного времени на книгу, вот я работаю над первой книгой, заканчиваю ее, издаю. И вот оно, несоответствие: устроившись на работу, я забыл про книгу. Конечно, прежде чем я начал искать работу, я пересмотрел свои желания и каким-то образом старался изменить свои планы, свои представления о будущем, но это все было ненатуральное, это не являлось истинно моим желанием. Но ход воплощения моего первого плана был уже запущен, и я нашел работу с более чем частичной занятостью. Но все остальное было мной забыто. И вот мой рассудок, или моя душа, помня «программу», намекают мне на несоответствие и вызывают в моем организме все эти страхи. Моя бабушка как-то сказала мне, что депрессия бывает только у ленивых, ничего не делающих людей. А ведь даже ее слова можно использовать в подтверждение моей теории: у человека должно быть дело, занятость. И неважно, как к этому делу относиться – как к предназначению или как к обычной занятости, – но оно непременно должно быть.