На примо пьяно, то есть втором этаже, все было, как обычно: кухня, где Нунча готовила пищу и где мы ели, комната, где мы спали, и амбар. С первого на второй этаж легко было взобраться по внешней каменной лестнице, из которой в детстве мы выбивали плитки для игр, заканчивающейся старым скрипучим балконом. Туда Нунча сваливала все старье – одежду, прялки, грязные тряпки.

Кухня наша была большая и закопченная. Только здесь был постоянный очаг, вокруг которого мы коротали холодные зимние вечера и обсуждали самые важные дела, на котором готовили пищу. К дымоходной трубе на Рождество я цепляла рваный чулок, ожидая найти там рождественский подарок. Здесь же, возле очага, помещался грубо сбитый деревянный стол, такой крепкий, что не расшатался даже после многолетнего использования. Масляные и винные пятна, жир и сок крепко въелись в его потемневшую древесину. Стены на кухне всегда были черны. Лишь в первой половине дня сюда заглядывало солнце. Потом Нунча, к старости начавшая плохо видеть, зажигала свечу или лучину – лампу она приберегала для другой, спальной комнаты.

В этой комнате стены были чисто выбелены и разрисованы цветами, в углу висело деревянное распятие, а пол был устлан опрятными дорожками, вывязанными самой Нунчей. В углу, под распятием, белела подушками высокая кровать, на которой спала Нунча. Был еще расшатанный старый топчан, на который обычно претендовала я. Братья спали на тюфяках, положенных на пол. Зимой им, наверно, было холодно, несмотря на то, что комната обогревалась с помощью двух брачьери, напоминавших железные тазы с ручками, заполненные древесным углем.

Наш корте[18] тоже ничем не отличался от других. Подобно остальным, он имел форму четырехугольника, окруженного высоким забором, почти стеной. В корте вели скрипучие массивные ворота в ограде. Входящий почти сразу же натыкался на ток для обмолота зерна, помещенный в центре. Впрочем, ток был на что-то годен в те незапамятные времена, когда была построена наша усадьба. Собственного зерна у нас не было, и мы покупали муку у Клориндо Токки, на что уходили почти все заработки Винченцо и Антонио. У нас был лишь клочок земли, на котором рос виноград для кьянти. Впрочем, наша полувросшая в землю кантина так и осталась почти пустой. Кроме виноградника, мы имели довольно-таки большой огород, на котором Нунча выращивала все подряд – чечевицу и морковь, фасоль и бобы, картофель и томаты для пиццы. В огород часто забирались куры и поросята. За ними Нунча ухаживала особенно тщательно, чтобы иметь возможность на каждое Рождество угощать нас коронным блюдом с длинным названием – бистекка алла фьорентина.[19]

В нашем корте была еще одна достопримечательность – роскошное, раскидистое ореховое дерево, которое кроной, казалось, доставало до неба. Урожаи с него мы собирали небывалые. Из орехов Нунча делала сладости, а остатки продавала или выменивала на сахар, чай или кое-какую одежду.

По деревне разносились прощальные звуки благовеста. Был большой веселый праздник, отмечаемый 24 июня, – день Сан-Джованни.[20] Сегодня целую ночь будут гореть костры, через которые будут прыгать парни, крепко сжимая руки девушек. Сегодня большой, благоприятный день для гадания на суженых… Девушки и замужние крестьянки одеваются в лучшие наряды и идут в церковь к утренней мессе, к исповеди и причастию. Это, так сказать, половина праздника… Настоящее торжество начнется вечером, когда на землю спустится темнота. Считается, что нет в году ночи, более благоприятной для любви.

Сегодня Луиджи был героем дня. Отец Филиппо нынче провел конфирмацию[21] всех деревенских сорванцов, которым уже исполнилось по двенадцать. Это было красивое зрелище. Девочки в белых платьях и мальчики в новых чистых костюмах, выстроенные в ряд, приковывали внимание всех прихожан. Отец Филиппо впервые дал им проглотить священную облатку. Крестным отцом Луиджи стал дядюшка Агатино Сангали. Нунча вытирала слезы. Сам Луиджи, аккуратно причесанный, в новой куртке со всеми пуговицами, казался пай-мальчиком. Впрочем, он скоро доказал обманчивость этого впечатления, сильно толкнув в бок Джованну Джимелли, – она тоже проходила конфирмацию. Джованна вскрикнула и едва не упала. Это происшествие не огорчило меня, однако Нунча не на шутку рассердилась, и если бы не праздник, Луиджи получил бы хорошую нахлобучку. Впрочем, это был не единственный неприятный случай. Отец Филиппо, вопреки всем ожиданиям, не сообщил о помолвке Антонио Риджи и Аполлонии Оддино. Он упомянул многие пары, однако имена моего брата и Аполлонии не прозвучали. Трудно было понять, в чем дело. Ведь только вчера Констанца, мать девушки, уговорила своего мужа, старого упрямца Бенито, согласиться на их брак, и Антонио был счастлив. Теперь же, после утренней мессы, брови Антонио были нахмурены, в глазах появилось бешенство. Аполлония, которую держала за руку мать, казалась заплаканной.

Выходя из церкви, я услышала обрывок разговора Нунчи с матерью невесты Антонио. Тяжело дыша, Констанца объясняла:

– Еще вчера вечером все было в порядке. Но ночью, видимо, Бенито плохой сон приснился. Он сказал мне, что, мол, семья у Антонио плохая. Конечно, говорит, обе наши семьи бедны, однако мы, Оддино, выше Риджи, потому, что мы честные люди.

– Сколько еще они будут вспоминать о Джульетте, – морщась, произнесла Нунча. – Она ведь и не приезжает почти никогда, и мои мальчики не зовут ее матерью.

– Да и я такого же мнения. Нельзя же, говорю, помнить об этом до третьего колена! А Бенито мне отвечает: нет, Аполлония – первая красавица, она найдет себе мужа из хорошей семьи. Так и не удалось мне с ним сладить. Еще перед началом мессы, на рассвете, он зашел к отцу Филиппо и попросил отменить оглашение о помолвке.

Сокрушаясь, обе женщины разошлись по домам, договорившись хранить согласие в таком важном деле, как брак Антонио и Аполлонии.

Несмотря на праздник, в обеденную пору в доме никого не было, кроме меня и Розарио. Десятилетний Розарио был просто толстым бездельником, очень отличавшимся от всех остальных моих братьев: целыми днями он только то и делал, что бродил по деревне в компании друзей или спал где-нибудь на земле под тенистым эвкалиптом. В отличие от Антонио и Винченцо, он был мягок и добродушен и характер имел ласковый и уступчивый. Его легко было убедить в чем угодно. Ко всем он относился одинаково ровно, и в его взгляде нельзя было подметить той лукавой хитрецы, что сверкала в глазах Луиджи.

Подобрав под себя ноги, он сидел у окна, жуя праздничный пирог и время от времени бросая крошки голубям, что толпились у ступенек. Я осторожно собирала губкой оливковое масло со стола – я пролила его, и эту оплошность нужно было загладить до прихода Нунчи. Она отправилась в роскошный дом синьора дель Катти за пряжей.

Лето было в разгаре. Жара стояла такая, что трудно было пройтись по улице от дома до церкви. В усадьбах побогаче были спасительные жалюзи на окнах. Даже в море теперь уже мало кто выходил, и лишь изредка Лагуна оживлялась фелукой[22] наиболее выносливых рыбаков. Легкая прохлада наступала лишь поздним вечером. Днем же крестьяне спасались в тени кантин, увитых густым плющом.

Наш двор был густо затенен роскошными кизиловыми деревьями. Ягоды кизила уже покраснели, но оставались твердыми и кислыми. Урожай обещал быть большим, но поспеет он лишь поздней осенью. К тому же существовала примета: чем щедрее урожай кизила, тем холоднее зима…

Но сейчас о зиме никто не думал. Масличные ягоды отягощали ветки деревьев. Густо рдели в саду гроздья белладонны – ее можно выгодно сбыть пизанским и ливорнским модницам… За воротами, по склонам и бугоркам, спускающимся на выгон, пестрели кучки диких кактусов и алоэ.

– Смотри-ка, солдаты, – отозвался Розарио. – И арестанты с ними.

Заинтересовавшись, я оттолкнула брата от окна. По жаркой дороге, мимо траттории дядюшки Джепетто пять солдат гнали трех арестантов. Обросшие, грязные, оборванные, они едва передвигали ногами, закованными в кандалы. Мне показалось, я слышу звон цепи. Солдаты были изнурены зноем и, казалось, охотно бы расстались со своими подопечными.

– Это, наверно, разбойники из банды Энрико Фесты, – восхищенно проговорил Розарио. – Я слышал, их потрепали где-то под Пизой.

Разбои ватаги Энрико Фесты не были редкостью в наших местах. Одна банда сменяла другую, и так повелось издавна… Были такие, что грабили только богатых, и такие, что не гнушались ничем. Но Энрико Феста прославился, наверное, на всю Тоскану. Полгода назад он со своими ребятами напал на наш францисканский монастырь.

– И куда же их ведут? – спросила я. – В нашу деревню?

– Глупая! Нет, конечно. Наверно, в мраморные карьеры где-то под Каррарой, в горах. Там есть каменоломни для каторжников…

– Это там течет Магра?

– Где-то поблизости…

Розарио сладко зевнул, почесав затылок. В доме было очень жарко, и его лицо раскраснелось. Вдруг он вскрикнул.

– Ты что?

Брат указывал пальцем на ворота.

– Видишь карету? Вот чудеса-то! Это наша мать приехала! Нунча не спеша распахивала ворота. Было видно – и по ее сдвинутым бровям, и по суровой походке, и по чрезмерно энергичным движениям, в которых ясно чувствовалось желание кое-кого избить, – что она сердита. Впрочем, я еще ни разу не видела, чтобы Нунча радовалась приезду своей воспитанницы.

– А бабка, кажется, кипит, – сказал Розарио. – Еще бы! Вся деревня будет знать, что мать к нам ездит. Не видать Антонио Аполлонии, как своих ушей.

Мать вышла из кареты с каким-то щеголем, обращавшимся с ней довольно небрежно. Было видно, что и эта карета, и кучер, и два форейтора принадлежат не ей, а являются собственностью этого господина. Синьор был молод и богато одет. Несмотря на жару, его роскошный костюм, повергший меня в трепет, изобиловал лентами, кружевами и россыпью бриллиантов. На стройные ноги, которыми он явно гордился, были натянуты шелковые чулки в продольную полоску, изящные туфли с пряжками, почему-то показавшиеся мне дамскими, и шелковые панталоны кремового цвета. Светлый камзол самого нежного персикового оттенка оживлялся белоснежной манишкой и горой кружев, возвышавшейся на груди синьора чуть ли не до подбородка. Шляпу с плюмажем и позументами синьор отдал слугам, а сам разговаривал с Нунчей. Разговор был в высшей степени любезный – об этом свидетельствовала покровительственная улыбка, мелькавшая на губах синьора, лорнет, в который он разглядывал наше жилище, и платок, которым изящно зажимал нос. На голове у синьора был изумительный завитой парик, весь посыпанный пудрой.

Я выбежала на крыльцо, внимательно разглядывая мать. Она громко разговаривала на нашем диалекте, не считая нужным посвящать спутника в смысл своего разговора.

На вид Джульетте Риджи было тридцать три – тридцать четыре года. За то время, что я ее не видела, она, кажется, осталась такой же стройной, но как-то осунулась. На щеках горел слишком яркий румянец, а лицо словно бы утратило былую смуглость, стало белее, мягче, округлее. Но огромные черные глаза, матовые, как потушенные угли, были все так же веселы и беззаботны. На плечи падала копна жестких смоляных волос, курчавых, как у мавританки, но узкий лоб с бровями вразлет был открыт. Мать смеялась и делала это, видимо, намеренно, чтобы похвастать ослепительно-белыми зубами.

Я смотрела на нее с восхищением. Она казалась мне плохой, испорченной, презираемой и все-таки красивой. Яркими рубинами сверкало на ее шее кроваво-красное ожерелье. Глубокий вырез платья открывал два холмика грудей, колышущихся от смеха. Вся ее фигура была гибка, очаровательна и ловка настолько, что я невольно почувствовала зависть. «Когда я вырасту, – подумала я, – я тоже буду иметь такие плечи, такую талию и такую грудь. Да, такую. Я хочу быть такой же красивой».

Но еще более поражал меня наряд матери. Пышные юбки из бордового бархата были так широки, что пришлось проходить боком, а кавалер не мог идти с ней рядом, вынужденный шествовать на два шага впереди, держа ее за руку. Эти юбки шелестели при каждом движении, каждом вздохе, наполняя мой слух настоящей музыкой. Украдкой я взглянула вниз, и увидела тоненькие атласные туфельки с бантами – такие тоненькие, словно мать не ходила, а летала по воздуху. Наверное, там, где она живет, нет каменистых дорог и горных тропинок, иначе бы она давно изорвала это чудо в клочья. Яркие и резкие цвета одежды были полным контрастом костюму приехавшего незнакомого синьора.

Крикливость и безвкусица наряда матери сплелись в такой невероятный букет, что невольно привлекали взгляд и – очаровывали.

Я подняла на мать восхищенные глаза. Усмехнувшись, она потрепала меня по щеке.

– Видите, Пизелла?[23] – спросила она у спутника. Я фыркнула в рукав, услыхав такое прозвище. – Эта девчонка – вылитый папаша. У нее только глаза мои.

Синьор с улыбкой переступил с ноги на ногу. Его рука быстро проскользнула под локоть спутницы и обняла Джульетту Риджи за талию.