Двойник обернулся на Сан Саныча, приложил палец к губам, одной рукой раскрыл дверь и вышел, беззвучно закрывая ее за собой.

В каком-то странном, почти бессознательном состоянии Сан Саныч побрел к охладевшей двери и почувствовал ее мертвую неподвижность, и с какой-то удивительной и непонятной ему самому радостью стал бить в нее руками и ногами, озвучивая глухое пространство тюрьмы гудящим и раскатистым эхом.

«И какая-то тварь спать не дает?» – подумал рядовой Манин, прислушиваясь к происходящим в нем звукам.

Его тихая, почти беззвучная походка еще долго мелькала в лабиринте коридоров, пока он сам не застыл, оглушенный, перед содрогающейся на его глазах дверью.

– Ах ты, сука, – только и выдавил из себя Манин, переступая через наступившую тишину едва осознающего себя Сан Саныча.

И словно хворое, бессильное дитя Сан Саныч лежал на нарах с закрытыми глазами и с непонятной тоской прислушивался к возбужденному дыханию рядового Манина и ударам его резиновой дубинки.

– Сие сотворил Дух, а отвечает тело, – подумал Сан Саныч, зажимая вместе с болью кончик ни в чем неповинного языка.

Мой падший ангел

Под землей ползают черви, предвещавшие поедание моего праха.

Как прозрачное грядущее повисло туманное небо.

Где-то вдали гудел ток отчаянных проводов, словно смерть вспоминала о людях. Ангелы улыбались, и все, кто не спал, молились если не Богу, то в Непознаваемое.

Любовь из глубины женщины, замеревшие во тьме чувства, исчезнувший крик, пламя разгоряченного тела, спутанные волосы, мечты из воздуха, полеты ночных фей, атомы едва шевелящихся монстров, раздавленные ампулы ничтожных ощущений и пустые сосуды выброшенных лет, стаканы и тряпки, и множество голодных насекомых, крысы, глядящие из-под громады обвалившихся этажей, свалки и ямы, вороны и мухи, и еще более непонятная пустота и пустота из прошлого, возникающая впереди.

О чем шептал я вчера?!

Жизнь за нее, драка с ухажером, жажда взорвать себя изнутри, попытка подчинить себе ее волю или стать ее рабом, случайные вспышки гнева и быстрое раскаяние, клятва на будущее и сомнение в настоящем, плаванье в глазах, плетущих интриги, и конечная мысль о ничтожестве всех страстей. Подъезд – каменоломня издерганного рассудка.

Прописка без квартиры или квартира без прописки.

Ожидание свадьбы или нового одиночества.

Грязная работа и кусок хлеба во рту.

Змея очередей и тусклое равнодушие испорченных физиономий.

А завтра та же боязнь остаться без нее как без мотора, без желания идти во что бы то ни стало вперед.

Тоска и одиночество. Налитое водкой тело и бессмысленная речь собутыльников, знакомых по несчастью жить наобум, как попало.

Весь мир – бардак, а люди – бл*ди.

Утро, измятая постель и меленький клоп на плече, мутный запах перегара и прохладная осень за окном.

Кто-то одевал меня и ругался, обкуривая мое полусонное создание.

Здесь же играла такая же забытая Вселенная, ее разбитые клавиши устало перебирали истерзанный мотив.

Неразборчивые слова о какой-то пропавшей сволочи – кажется той, от которой в запоях лицо привыкло глядеть сквозь нее в умеревшее прошлое.

Ничтожный человечишко, страдающий без водки, одевал его на новое беспамятство, бесстыдно играя крутыми желваками покинутых слов.

Слова поднимались, чтоб сделать ему больно. Музыка давно умерла, а мотив все еще остался, как и этот кретин по фамилии Бейс.

Бейс – усатый таракан, толстый паук с отвисшим жалом, жил как легкомысленный кузнечик и кровожадный клоп, раздавленный мной для чистоты окружающего мира, все еще чертыхался, нетерпеливо ожидая очередное беспамятство.

Худая женщина с вертлявыми глазами, неутолимая пловчиха Александра, мужик с огромным носом Соловейчик, еще какой-то рыженький студент по прозвищу Любезная Пищуха, и великанша с Розой, чудная Гроза добропорядочных господ интеллигентов, а также множество случайных иностранцев, попавших к нам от жгучей ностальгии чужой мерзостью попользовать себя.

Все началось с привычного турнира и поглядев на трепещущегося Бейса, поднял свой тост за вечную любовь.

– Любовь срамную, – пискнула Пищуха.

– Любовь ядреную, – прогневалась Гроза.

– Любовь Всемирную, – закричали иностранцы.

– За никакую! – выразился я и получил от Бейса, хотя глядел он тоже в Никуда.

Всенепременно надо куда-нибудь исчезнуть, все обрыдло, даже Бейс набрался с похмелья наглости обращаться со мной, как с нашкодившей собакой.

Дверь совсем рядом, но человеколюбивый Соловейчик стережет ее, боясь компании лишиться. С кем я спал вчера и кто принес вино.

Почему глаза глядят наполовину, чье это горящее лицо обращает юное бесстыдство. Сирены заревели к пожару:

– Эй, ты, слышишь, как скоро случиться беда?

Пьяненькие дяди и тети пьют, едят и танцуют.

В танце легко тело кинуть в дверь, словно в черную прорубь.

Бейс кружит свой страх с горластой Александрой, итальянец честно прижимается к Грозе. Все жаждут пить и спать друг с другом без спросу у совести, все как куклы на ниточках, а вот мои ниточки оборваны, и я тихо вылетаю в ближайшую церковь.

– Простирай Пречистые твои и Всечестные руки словно священные голубиные крылья, под кровом и сенью которых укрой меня, – шепчет мой вымученный рассудок.

Лукавые глазки дьяка забираются все глубже в смятенную Душу.

Пальцы растопырены, а голос как у Сатаны.

Что он хочет, зверь в черной рясе, подходит ко мне и говорит безумные слова, слова, лежащие во мне с того самого времени, как я потерял ее.

– Зачем ему жениться-то? Ему ведь прописка нужна, дочка. Женится и обманет тебя, – голосила грубая деревенская женщина.

– Зачем приходить сюда без веры-то? – впивается в меня взглядом безумный дьяк.

– Чтоб обмануть всех, – кривятся в усмешке губы.

– Обмануть? – переспрашивает испуганный дьяк.

– Не жалей и не жалуйся, гляди вперед и не задавай скотских вопросов, ведь я не смеяться сюда пришел, а плакать, из-за себя самого плакать.

Дьяк отступил, сохраняя лицемерное благочестие.

А может, он и не Дьяк. У Христа на кресте – слеза на щеке.

Нарисованный чудо – молельник искупает земные грехи…

Эти старушки родные по вздоху и воздуху.

Любить – не сетовать, а плакать – не жалеть…

Себя трудно называть, скорблю по времени.

Старушки потеряли юность, а я Любовь.

Пробираясь могильными плитами, я опять преследую ее тень.

Ты слышишь, грустит колокольчик и Родина бредит у глаз.

Одинокие потрескавшиеся плиты, конфеты, бублики, цветы и чудеса, шепчущие по ветру слабым голосом.

Ее имя – ангел стоящий, трубою гласящий, огнем горящий, меня сотворящий, ведущий на суд. (Псалом Давида, 54).

– Ангел, это что, прозвище?! – захохотал нервическим смехом Бейс.

– Не прозвище, а чудовище, – сказал я и быстро убежал кривыми улочками, теряясь в блестящих глазах вожделеющих странниц.

– Ты кто? – схватила одна из них меня за руку.

– Подонок, кастрат, еврейская рожа, козел с вышкой, дурак с книжкой…

– Ну, хватит, – засмеялась девица, показывая свои белоснежные зубы.

– Тогда не занимайся пустяками, – сказал я и пошел дальше.

Она посмотрела на меня с удовольствием и пошла рядом.

Лохматый, без галстука, бездомный поэт, я крепко сжимал ее маленькую ручку.

– И как часто ты сходишь с ума? – сказала она тихо проницательным голосом.

– Всегда, когда есть цель, – поглядел я ей прямо в черные глаза.

– А когда есть цель? – не отставала она от меня.

– Всегда! Всегда, когда живу и вижу… А сейчас я просто не в состоянии говорить. У меня текут слезы, и я вспоминаю ее.

Все чисто случайно, но есть в мире тайна, это – она.

Девушка не просто исчезла, а превратилась в мою бесконечную тень.

И тогда я стал нашептывать свою новую книгу.

«Человек доступен всякой вещи». Евангелие от Канта.

Я принял в себя вещь. Дело не в том, что я глупо отдался ей, я был ею рожден, но давно уже вышел из нее.

Будучи философом, я принимал все в себя, но вера, моя серьезная вера содержала весь ужас предстоящей жизни.

Я источаю горе – город – виновник ума.

Слова делают меня пленником и я отдаю им что-то извне…

Гора воплощает мое падение. Высота заставляет действовать против воли.

Я пишу, как на грех, скоро, и нахожу разгадку не в себе, а в вещи, которая сделала меня собой. Она как бы приняла мое имя собственное, совратив его своей лукавой формой.

Какой смысл и какой части тела погубил весьма хорошее ощущение собственной Доброты.

Доброта стала злом, и злом неподкупным рассудку.

Обитая – значит наполняюсь. Озираю – значит стерегу.

А что стерегу – не знаю. Вертеп моего тела – Ангел Сатаны.

Развращает Любовью, порабощает Жадностью.

Иду, облачаюсь в свое же помутнение рассудком.

Совесть – глас воплощенный – вопиет о таких зверствах, из коих и распространяться неведомо куда.

Доколе вещь, в которой я воплощаюсь, станет мной, доколе я стану этой бессмысленной вещью, дотоле и все будут приняты мной.

Став вещью и взяв на себя ее лукавую форму, я привел весь мир в ад.

Если я вещь, то ад – ловушка для вещей, в которые заключен я.

Через вещь я облекся в другие вещи и постепенно заслонил горизонт.

Мир хотел раздавить меня, а стал мною, но все не кончается этим?

Мир пуст, хотя и заключен во мне. Побыв внутри вещи, я уничтожил ее, я дал ей жизнь, и тут же лишил ее, не знаю чего. И так было с каждой вещью.

Значит, соединяясь каждый раз с вещью, я убивал самого себя.

Кто же проводил меня к Смерти, если умирал я сам?

Смерть вещи и Моя Смерть. Дальше новая вещь и я опять в ней.

Вещь вошла в меня непонятным образом, кто этот образ, как не я сам?! Вещь – единственное мое оружие в одолении вечности.

Тело – вещь, я – вещь, вещь – человек, я – человек.

Конец всякой вещи – не есть ли ее начало?!

Вещь привела меня к Смерти и вывела меня оттуда. То есть она отторгала меня из себя, стала другой, а потом опять приняла. Бесконечное совокупление вещей с этим странным миром говорит о постоянстве нашего возрождения из Ничего, т. е. из Вещи.

Вещь из ничего – любая вещь, но когда в ней я, то она – моя плоть, и каждый раз я должен быть начеку, чтобы она не ушла от меня.

Следовательно, я – это вещь. Вещь в себе, т. е. во мне – это ничего, т. е ничто т. е. я – ни какая не вещь, потому что могу выйти из нее.

Вещи одиноки и хотят быть в нас.

– Как ты ужасно выражаешься, – произнесла моя тень с укором.

– Как выходит, так и произношу, – ответил я и грустно задумался.

– Когда-то еще в детстве, когда я боялся заснуть, я случайно подслушал разговор наших соседей об огненном озере. Это озеро освещало, по их словам, новый Иерусалим и означало смерть Сатане.

В нем плавало какое-то ненужное древо, неужто познания, – задумался я, когда впервые наткнулся на Библию.

– Похоже, – согласилась со мной тень.

– А почему оно не сгорело? – задумался я.

– А разве мироздания горят, – засмеялась тень.

– Что ж, следовательно, и Сатана вечен, – почему-то обрадовался я.

– Экий ты, богохульник! – крикнул вдруг взявшийся неизвестно откуда Бейс.

На нем был разорван пиджак и волосы на голове свисали спутанным узлом.

– Глупо уйти на время, а забыться навеки, – заметил я и по дружески обнял Бейса. Всякий раз, когда мы обнимались с Бейсом, мы обнаруживали, что Сатана жив. Как всегда, мы должны были говорит о том, что нас загоняло в очередное беспамятство.

– Отчего наша радость бессмысленна?!

От этого вопроса даже блудница, ставшая моей тенью, заплыла глубоко в мои черные еврейские зрачки.

– Если еврей пьет, значит, он не еврей, следовательно, он – русский, – вставил почему-то возбуждающийся от собственного голоса Бейс.

Сквозь волненья мятущейся плоти есть ужас пропасть всем в Ничто…

– Страшно, Бейс, видеть все и проходить мимо, так и жизнь пройдет мимо.

Мне Бейс повторял эти чаши сквозь зубы и водку на ухо.

Я плакал как будто влюбленный, теряясь в безумной вершине своего порожденного века.

– Почему вы меня не замечаете? – вздохнула невольно девушка.

– Мы боимся, что ты обманешь и ослепишь нас, – поглядел на нее как-то смутно чуть притихший Бейс.

– Глупости, – сказала девушка, – вы сами собой обманете себя. Лучше идите за мной и отдавайте мне только самые красивые и возвышенные мысли.

– И чем же все это закончится? – возмутился жаждущий выпить Бейс.

– Просто вы будете чище, лучше и добрее.

– Чепуха, – проворчал Бейс, – в нашей жизни есть только один позор, и этот позор – мы сами.

– Пойдем, мой друг, – схватил меня Бейс за руку, – и оставь эту пионерку мечтать о светлом будущем.