– Как можно, сударыня! – возмутилась я в ответ на ее подозрения. – У меня и в мыслях никогда не было подобных неприличностей. Спросите вашего брата, – он подтвердит, насколько безупречным было мое поведение в Париже.

– Неприличности! – перебила меня госпожа де Веркен. – Да если на вашем счету и имеется одна из них – все равно вы еще недостаточно опытны для своего возраста. Но ничего, надеюсь, в скором времени вы исправитесь.

– О, сударыня! Не ожидала услышать подобные речи от столь почтенной дамы.

– Почтенной?.. Ах, полноте, дорогая моя, прошу вас! Меньше всего на свете забочусь о том, чтобы пробуждать в других почтение: я желаю внушать лишь любовь… Что же до почтения – в моем возрасте оно мне не к лицу! Следуй моему примеру, милочка, и будешь счастливой… Кстати, обратила ты внимание на юного Сенневаля? – продолжала эта сирена, имея в виду семнадцатилетнего офицера, часто посещавшего ее дом.

– Не более, чем на всех остальных, – отвечала я. – Уверяю вас, сударыня, все, кто здесь бывает, одинаково мне безразличны!

– А вот это совершенно напрасно, малышка. Мне хотелось, чтобы отныне мы с тобой делились своими победами… Тебе следует заняться Сенневалем. Он – мое произведение. Я потрудилась над его воспитанием. Он влюблен в тебя. Ты должна взять его…

– О, сударыня! Пожалуйста, увольте меня от этого! Я на самом деле не испытываю интереса ни к кому.

– Так нужно. Все будет устроено с помощью его полковника, – ты же знаешь, он – мой дневной любовник.

– Умоляю вас оставить меня в покое. У меня нет ни малейшей склонности к столь восхваляемым вами удовольствиям.

– О! Скоро все переменится, когда-нибудь и ты полюбишь удовольствия не меньше моего. Не придавать значения тому, чего еще не знаешь – вполне естественно. Недопустимо лишь нежелание познавать то, что создано для нашей радости. Словом, это уже вопрос решенный: итак, мадемуазель, сегодня вечером Сенневаль признается вам в своей страсти, а вы уж постарайтесь не заставлять его долго томиться, иначе я рассержусь на вас… и на этот раз не на шутку.

К пяти часам вечера собралась веселая компания; было очень жарко и все парочки разбрелись по рощицам; все было заранее подстроено так, что только мы с господином де Сенневалем не участвовали в развлечениях, и, вольно или невольно, нам пришлось завязать беседу.

Не стану скрывать, от вас, сударь, едва этот любезный и одаренный юноша признался мне в любви, – как я тотчас испытала к нему неодолимую тягу. Позже я попыталась объяснить себе природу этой внезапной симпатии – но она так и осталась для меня непостижимой. Я ощущала некую необычность этого влечения, однако истинный его характер оказывался сокрыт от моих глаз. С другой стороны, в миг, когда сердце мое рвалось ему навстречу – некая невидимая сила словно удерживала меня. И во власти этого смятения… этого прилива и отлива неясных мыслей, я не могла разобраться, хорошо ли поступаю, влюбляясь в Сенневаля, или мне следовало опрометью бежать от него.

Ему предоставили достаточно времени для объяснения в любви… Увы! Даже слишком: времени хватило и на то, чтобы я не осталась равнодушной к его глазам; он воспользовался моим волнением, потребовал признания в ответных чувствах, я проявила слабость, сказав, что он мне вовсе не противен, а через три дня опустилась до того, что позволила ему наслаждаться плодами его победы.

Одержав триумф над добродетелью, порок испытывает особое злорадство: невозможно передать восторги госпожи де Веркен, узнавшей, что я попалась в расставленную ею западню; она долго подтрунивала надо мной, однако в конце концов уверила, что я совершила самый естественный и разумный на свете поступок, и отныне мне дозволено без всякой опаски принимать своего любовника у нее в доме хоть каждую ночь… она не видит в этом ничего предосудительного, да и вообще настолько занята собственными делами, что и не думает остерегаться подобной безделицы, она по-прежнему восхищена моей добродетелью – ведь, судя по всему, я намерена ограничиваться одним мужчиной, ей же – вынужденной крутить голову сразу троим, далеко до моей сдержанности и скромности. Когда же я набралась смелости и заявила, что подобное распутство отвратительно, ибо свидетельствует об отсутствии всякой тонкости чувств и низводит нас, женщин, до уровня презренных тварей, – госпожа де Веркен расхохоталась.

– Ну просто галльская героиня! Любуюсь тобой и ничуть не порицаю. Все это мне хорошо знакомо. В твоем возрасте нежность и любовь представляются божествами, на чей алтарь приносится в жертву наслаждение. В мои же годы все происходит иначе. Излечившись от призрачных иллюзий, уже не позволяешь им властвовать над собой. И безусловно предпочитаешь реальное сладострастие тем глупостям, что так вдохновляют тебя. К тому же, зачем хранить верность тем, кто никогда не бывает верен тебе? Довольно того, что мы слабее, зачем же еще быть и глупее? Женщина, примешивающая к подобным отношениям чувствительность, совершает безумие… Прислушайся ко мне, милочка, старайся разнообразить свои удовольствия настолько, насколько позволяют твоя молодость и красота, забудь о своем нелепом постоянстве – добродетели суровой, печальной, малоприятной для тебя самой и не внушающей ни малейшего благоговения окружающим.

Содрогаясь от подобных речей, я прекрасно понимала, что не вправе их оспаривать; ведь я нуждалась в опеке этой безнравственной женщины, а значит, вынуждена была приноравливаться к ней. О губительная опасность порока – стоит поддаться его зову, как он тотчас опутывает связями, прежде казавшимися презренными. Итак, я в полной мере воспользовалась попустительством госпожи де Веркен: каждую ночь Сенневаль представлял мне все новые доказательства своей страсти, и последующие шесть месяцев пролетели в таком опьянении, что у меня не нашлось времени осмыслить происходящее.

Зловещие последствия этого безрассудства вскоре раскрыли мне глаза на истинное положение вещей; я оказалась беременна и готова была умереть от отчаяния. Госпожа де Веркен потешалась над моим состоянием.

– Как бы то ни было, – как-то заявила она мне, – а приличия надо соблюдать. Рождение ребенка в моем доме будет выглядеть не вполне пристойно. Мы с полковником и Сенневалем уже обо всем условились: молодому человеку дадут отпуск, за несколько дней до этого ты отправишься в Мец, вскоре и он отправится за тобой, там, под его защитой ты подаришь жизнь незаконному плоду вашей любви; затем вы оба по очереди вернетесь.

Оставалось лишь повиноваться; кажется, сударь, я уже говорила, что, оступаясь единожды, мы непременно становимся игрушкой случайных людей и обстоятельств; забываясь и делаясь рабами страстей, мы словно предоставляем всем и каждому права на безраздельное господство над нашими судьбами.

Все устроилось так, как хотела госпожа де Веркен; на третий день мы с Сенневалем встретились в Меце в доме одной повитухи, чей адрес я взяла еще в Нанси, и я произвела на свет мальчика. Сенневаль по-прежнему относился ко мне с трогательной нежностью, казалось, он полюбил меня еще крепче с тех пор, как я, по его выражению, удвоила его обличье; он был предельно чуток и внимателен, умолял оставить сына с ним, клялся, что посвятит свою жизнь заботам о нем и не появится в Нанси до тех пор, пока не сдержит обещания.

Лишь в момент отъезда я высказала ему все, что наболело у меня на душе, я не скрывала, насколько несчастна из-за совершенной по его вине ошибки, я предлагала все исправить, соединив наши судьбы у подножия алтаря. Сенневаль не был готов к такому предложению. Он был смущен…

– Увы! – ответил он. – Я не волен принимать решение, я еще очень молод и завишу от родителей. Мне должно испросить согласия отца. Без соблюдения сей формальности союз наш не состоится. К тому же я для вас не вполне подходящая партия: племянница госпожи де Веркен (в Нанси все почитали меня таковой) достойна более завидного жениха. Послушайте, Флорвиль, давайте позабудем о наших безумствах, и будьте во мне уверены – я сохраню нашу историю в тайне.

Таких слов я от него никак не ожидала, с мучительной остротой ощущала я неисправимость содеянного; гордость не позволяла мне дать достойную отповедь, обида же становилась все горше: признаться, сударь, единственное, что смягчало в моих собственных глазах ужас моего положения – надежда однажды все поправить, выйдя замуж за возлюбленого. Святая простота! Вездесущая госпожа де Веркен не раз просвещала меня на сей счет, но я все равно не верила и не представляла, как можно вот так, играючи, соблазнить и покинуть беззащитную девушку. Не понимала и не предполагала я также, что честь – понятие столь высоко ценимое мужчинами, способно утратить для них силу в отношениях с женщинами. Неужели слабость наша узаконивает оскорбления, на которые они бы не решились в мужской среде, зная, что те смываются лишь кровью? Я ощущала себя обманутой и принесенной в жертву тем, за кого тысячу раз готова была отдать жизнь; страшное это потрясение едва не свело меня в могилу. Сенневаль не отходил от меня, был по-прежнему заботлив, однако не заговаривал о моем предложении, я же была настолько горда, что не стала во второй раз заводить столь мучительный для меня разговор. Сенневаль исчез, как только обнаружил, что я выздоровела.

Я решила больше не возвращаться в Нанси. Я уже предчувствовала, что никогда не увижу своего возлюбленного, и миг расставания с невероятной силой разбередил мои незажившие раны; все же мне достало мужества снести и этот последний удар… Жестокий! Он уехал, отстранившись от моей залитой слезами груди, не проронив при этом ни слезинки!

Вот к чему приводят любовные клятвы, которым мы безоглядно верим! Чем чувствительнее мы, тем хладнокровнее покидают нас наши соблазнители… Предатели!.. Они отдаляются от нас тем вернее, чем больше средств употребляем мы, стремясь удержать их.

Сенневаль забрал ребенка, он поселил его в неведомой мне деревне, лишив меня радости любить и воспитывать сладкий плод нашей связи. Казалось, Сенневаль старался заставить меня позабыть обо всем, что привязывало нас друг к другу; и я позабыла, или, вернее, думала, что позабыла.

Я приняла решение незамедлительно покинуть Мец и никогда не возвращаться в Нанси. Мне, однако, не хотелось ссориться с госпожой де Веркен; несмотря на свои прегрешения, она все же была близкой родственницей моего благодетеля, а значит, мне надлежало относиться к ней терпимо и в дальнейшем. Я написала ей изысканное письмо, в самых искренних выражениях уверяя, что стыжусь совершенного мною проступка и не могу более появляться в городе, а потому прошу позволения вернуться к ее брату в Париж. Она тотчас ответила, что я вольна поступать так, как пожелаю, и что ее расположение ко мне останется неизменным; далее она добавляла, что Сенневаль пока не возвращался, никто не знает, где он теперь, и что я просто ненормальная, раз огорчаюсь из-за подобных пустяков.

Получив это письмо, я тотчас возвратилась в Париж, где бросилась в ноги господину де Сен-Пра. Моя молчаливая скорбь и мои слезы ясно поведали ему о постигшей меня беде; однако я была осторожна, во всем случившемся обвиняла себя одну, никогда не упоминала об обольщениях его сестры. Подобно всем добродушным людям, господин де Сен-Пра был далек от подозрений в адрес своей родственницы и считал ее честнейшей из женщин; я не старалась лишать его иллюзий, и благодаря подобной сдержанности, о которой стало известно госпоже де Веркен, мне удалось сохранить ее дружбу.

Господин де Сен-Пра пожалел меня… укорил за мои прегрешения и в конце концов простил.

– О дитя мое! – говорил он мне с нежным участием, отличающим душу благородную от той, что охвачена безудержной тягой к преступлению. – О милая моя дочь! Как дорого приходится платить за отход от стези добродетели… Служить добродетели необходимо: она настолько тесно сплетена с нашим естеством, что едва мы отказываемся от нее, на нас непременно обрушиваются несчастья. Сравни безмятежный покой невинности, в коем ты пребывала, уезжая от меня, со страшным смятением, испытанным тобой по возвращении. Разве могут мимолетные радости, пережитые тобой в миг падения, облегчить страдания, терзающие ныне твою душу? Счастье возможно лишь в лоне добродетели, дитя мое, и хулители ее никакими софизмами не добьются ни одного из ее преимуществ. Ах, Флорвиль! Те, кто отрицают или опровергают кроткие ее услады – делают это лишь из зависти, уверяю тебя, лишь из варварского удовольствия сделать других такими же запятнанными и обделенными, как и они сами. Они слепы – хотят ослепить остальных, сами заблуждаются – и желают ввести в заблуждение окружающих. Заглянув в глубину их души, ты обнаружишь следы страданий и раскаяния. Эти радетели преступления – просто озлобленные и отчаявшиеся люди; ни один из них чистосердечно не признается, что его отравленные речи и злокозненные сочинения продиктованы исключительно голосом его собственных страстей. На самом деле, кто готов хладнокровно утверждать, что способен без всякого риска для себя расшатать принятые в обществе нравственные устои? Осмелится ли кто-нибудь настаивать, что истинное предназначение человека не состоит в стремлении к добру и в творении добрых дел? И как может рассчитывать на счастье служитель зла, зная, что окружающее его общество заинтересовано в беспрестанном приумножении добра? Разве не будет ежеминутно вздрагивать от страха этот защитник преступления, если сам своей рукой вырвет из всех сердец единственную опору, на которой зиждется его собственное чувство самосохранения? Если слуги его перестанут быть добродетельными, то что остановит их, когда они надумают разорить его? Если он убедит свою супругу, что в добродетели нет никакого проку – что помешает ей обесчестить его? Кто удержит поднятую на него руку детей его, если он дерзнул отравить семена добра, заложенные в их сердцах? Как может он надеяться на почтительное отношение к своей свободе и собственности, если проповедует: девиз сильных мира сего – безнаказанность, добродетель же – химера. Кем бы ни был этот несчастный – супругом или отцом, богатым или бедным, господином или рабом – со всех сторон его подстерегают опасности, отовсюду готовы вонзиться в его грудь кинжалы: раз он осмелился разрушить в человеке те единственные начала, что способны уравновесить его порочность, то не остается никаких сомнений – рано или поздно этот нечестивец падет жертвой своих ужасных принципов. [1]