— И тогда Уильям пришел во второй раз?

— Да, между пятью и шестью вечера. Он предупредил меня о готовящемся в Навроне званом ужине, и тогда я принял решение. Я предупредил Уильяма об опасности, но на обратном пути ему все-таки не удалось избежать встречи со стражниками.

— В течение всего ужина я не переставала тревожиться за него. Все представляла себе, как он, раненый, лежит без сознания на моей кровати.

— Тем не менее, он сумел подползти к окну, чтобы впустить нас, как и было условлено. Кстати, твои слуги заперты в кладовой для дичи — с кляпами во рту, связанные попарно спина к спине, как матросы с «Мерри Форчун». Хочешь получить назад свои безделушки? — Он полез в мешочек за ее драгоценностями, но Дона остановила его, покачав головой.

— Сохрани их для себя, — сказала она. — На память обо мне.

Француз молчал, глядя куда-то поверх ее головы и поглаживая ее локоны.

— Если все пойдет как задумано, то «La Mouette» отплывет через часа два. Пробоина заделана наспех, но заплата должна выдержать переход до французского берега.

— Как с погодой? — спросила Дона.

— Ветер попутный. Если он продержится, мы доберемся до Бретани меньше чем за восемнадцать часов. — Ласковым движением он снова дотронулся до ее волос. — У тебя нет на примете подходящего паренька, который бы отправился со мной?

Дона вскинула глаза: он больше не улыбался. Отодвинувшись от нее, он подобрал свою шпагу.

— Уильяма мне придется забрать с собой. Свою роль в Навроне он сыграл. Ваши домочадцы больше ничего о нем не услышат. Он хорошо служил тебе, ведь правда?

— Лучше не бывает.

— Если б не эта стычка с людьми Эстика, я бы оставил его тебе. Но теперь расправа будет короткой. Эстик повесит его без всяких колебаний. Кроме того, твой муж вряд ли оставит его в услужении.

Француз окинул взглядом комнату, на миг задержавшись на портрете Гарри. Затем он прошел к высокому окну и, отдернув занавески, распахнул его.

— Помнишь тот первый вечер, когда мы с тобой ужинали? — спросил он. — После ужина ты загляделась на огонь, и я нарисовал твой портрет. Ты ведь рассердилась на меня тогда?

— Нет, — грустно улыбнулась Дона, — я не рассердилась. Просто мне было неприятно оттого, что ты понял слишком много.

— Хочу тебе сказать, — вдруг выпалил Француз, — ты никогда не станешь настоящим рыболовом. Ты слишком нетерпелива. У тебя всегда будет запутываться леса.

Кто-то постучал в дверь.

— Войдите, — резко отозвался Француз. — Что, джентльмены уже исполнили то, о чем я их просил?

— Да, месье, — ответил из-за двери Уильям.

— Прекрасно. Передай Пьеру Бланку, чтобы им связали руки за спиной и препроводили наверх, в спальни. Закройте двери за ними на ключ. Часа два они не смогут нам досаждать, этого будет вполне достаточно.

— Очень хорошо, месье.

— Да, Уильям!

— Слушаю, месье?

— Как твоя рука?

— Немного побаливает, но ничего серьезного.

— Вот и хорошо. Я хотел попросить тебя, чтобы ты отвез в карете ее сиятельство к песчаной косе на ближней стороне Коверака, в трех милях отсюда.

— Да, месье.

— Там ты будешь ожидать моих дальнейших приказаний.

— Понимаю, месье.

Дона озадаченно поглядела на Француза. Он подошел к ней вплотную со шпагой в руке.

— Что ты собираешься предпринять? — недоуменно спросила она.

Он медлил с ответом. Глаза его потемнели и больше не смеялись.

— Помнишь наш разговор в бухте этой ночью? — ответил он вопросом на вопрос.

— Да, — кивнула Дона.

— Ты согласилась, что побег для женщины возможен только на один час или на один день, но не навсегда.

— Да.

— Когда сегодня утром Уильям принес мне известие о том, что ты уже не одна, я понял: на смену фантазиям пришла реальность, и бухта больше не будет служить нам убежищем. С этого момента «La Mouette» должна будет плавать в других водах и искать для себя новое укрытие. Но все равно она останется свободной, и люди на ее борту тоже будут свободны, и только хозяин шхуны оказался пленником.

— О чем ты? — не поняла Дона.

— Я говорю о том, что я привязался к тебе, как и ты ко мне. С самого начала я знал, что это произойдет. Когда зимой я лежал в твоей комнате, заложив руки за голову, и смотрел на твой угрюмый портрет, я говорил себе: эта — и никакая другая. Потом ждал, потому что знал — наш час придет.

— А дальше? — спросила Дона.

— Дальше? Дальше я думаю, что ты — легкомысленная и равнодушная ко всему в мире Дона, разыгрывавшая в Лондоне сорванца, — ты тоже знала, что где-то, бог знает где, в какой стране, под каким именем, скрывается тот, кто составляет половину твоей души и тела. Без него ты пропала бы, как былинка, подхваченная ветром.

Дона медленно подошла к нему и приложила свою ладонь к его глазам.

— Все, — проникновенно шепнула она, — все, что ты чувствуешь, — чувствую и я. Я чувствую каждую твою мысль, твое желание, настроение… Но сейчас уже слишком поздно. Мы ничего не можем поделать. Ты и сам говорил мне об этом.

— Я говорил это вчера ночью, — хрипло сказал он. — Тогда мы не ждали ни бед, ни забот. Мы были вместе, и до утра оставалась еще целая вечность. В таком положении мужчина может позволить себе не заглядывать в будущее, потому что настоящее — в его руках. Знаешь, Дона, когда мужчина влюблен, он стремится освободиться от оков этой любви и становится жестоким.

— Да, — подумав, согласилась Дона. — Я знаю. Я всегда знала это. Но не каждая женщина способна на то же самое.

— Нет, далеко не каждая. — Он достал из мешочка браслет и защелкнул его на запястье Доны. — И вот, когда наступило утро, когда тебя уже не было рядом со мной, ко мне пришло понимание. Да, да, я понял, что побег невозможен и для меня тоже. Я почувствовал себя узником, закованным в глубокую темницу.

Дона взяла его руку и приложила к своей щеке.

— Весь этот долгий день ты много работал, между бровей у тебя залегла морщинка — это от сосредоточенности и погруженности в свое дело… Скажи, а потом, когда вы закончили ремонт, ты принял какое-нибудь решение?

Он отвел взгляд от нее к открытому окну.

— Мое решение?.. Ты Дона Сент-Коламб, жена английского баронета, мать двоих детей. А я — француз, преступник, отщепенец, враг твоих друзей. Решение должна принять ты, Дона, а не я. — Он решительно пересек комнату, но у окна оглянулся. — Я попросил Уильяма отвезти тебя в маленькую бухту среди скал Коверака. У тебя будет время решить, чего ты хочешь. Если я, Пьер Бланк и остальные вернемся на корабль целыми и невредимыми, и «La Mouette» отойдет с приливом, то на восходе солнца мы будем у берегов Коверака. Я высажусь в лодке на берег, чтобы выслушать твое решение. Но если с рассветом ты не увидишь никаких признаков «La Mouette», значит, моим планам помешали. Тогда, возможно, Годолфин наконец получит возможность вздернуть ненавистного Француза на самом высоком дереве в своем парке. — Он улыбнулся и шагнул на террасу. — Я всегда любил тебя, Дона, во всех твоих проявлениях. Но, кажется, сильнее всего я любил тебя, когда ты перегнулась через борт «Мерри Форчун» — с окровавленным лицом, в прилипшей к телу от дождя, разорванной одежде… — С этими словами он повернулся и исчез во тьме.

Дона стояла тихо, не шевелясь, прижимая к груди руки. Наконец она очнулась и поняла, что она одна. В руках у нее были рубиновые серьги и колье.

На столе по-прежнему стояли праздничная посуда, чаши с фруктами, серебряные кубки и бокалы. Стулья были отставлены, словно гости, отужинав, только что поднялись и удалились. Но во всем этом был какой-то заброшенный вид, как в натюрморте, написанном художником-любителем, не сумевшим вдохнуть жизнь в свое произведение.

Дона повернулась к ступеням парадной лестницы и уже положила руку на перила, как вдруг тихий звук с галереи привлек ее внимание. Подняв голову, она увидела на галерее Рокингэма. Не мигая, он смотрел на нее своими узкими хищными глазами.

Глава 20

Казалось, он стоял на галерее целую вечность, не сводя с нее глаз, потом медленно спустился вниз. Дона попятилась и, нащупав край стола, села на стул. На Рокингэме были только штаны и рубашка, на которую с лица стекала кровь. Кровь была и на ноже, зажатом в его руке. И тогда Дона поняла — что-то произошло. Где-то наверху, возможно в одном из темных коридоров, лежит раненый или убитый матрос из команды «La Mouette», может быть, это Уильям.

Рокингэм по-прежнему молчал, его узкие кошачьи глаза обжигали Дону. Наконец он опустился в кресло Гарри на противоположном конце стола и положил нож на тарелку перед собой. Немного погодя он заговорил с вызывающей фамильярностью. Дона содрогнулась: это был совсем другой человек, не тот Рокингэм, с которым она перебрасывалась остротами в Лондоне, бок о бок скакала во весь опор на прогулках в Хемптон-Корте и которого в глубине души презирала как никчемного повесу. В сидящем перед ней незнакомом Рокингэме клокотала холодная, дьявольская злоба, это был враг, который стремился причинить ей боль и страдание.

— Вижу, ваши драгоценности снова вернулись к вам.

Дона устало пожала плечами — то, что он смог понять, уже не имело значения. Важнее было узнать, что скрывалось за его кошачьей маской, какие замыслы там таились.

— Что же он получил взамен драгоценностей? — продолжал Рокингэм.

Дона нетерпеливо начала вставлять в уши серьги, наблюдая при этом за Рокингэмом поверх руки. Кроме ненависти к нему, у нее появился страх.

— Отчего такая серьезность, Рокингэм? Вот неожиданность! Я-то думала, что спектакль, разыгранный сегодня вечером, только позабавил вас.

— Вы правы. Он чрезвычайно меня позабавил. Что может быть смешнее двенадцати мужчин, которых в считанные минуты разоружила и оставила без штанов горстка шутников. Смахивает на наши с вами проделки в Хемптон-Корте. Но то, что Дона Сент-Коламб может смотреть на главаря этих фигляров глазами, выражение которых можно понять только однозначно, это я не нахожу забавным.

Дона оперлась локтями о стол и обхватила ладонями подбородок.

— О чем вы? — недоумевая, спросила она.

— В мгновение ока мне открылось все, что не давало покоя с самого моего приезда сюда. Ваш любимчик слуга, разумеется, шпион Француза. Теперь все встает на свои места: ваши долгие прогулки в одиночестве, неуловимое, отстраненное выражение глаз, которого прежде не было. Отстраненное — со всеми: со мной, с Гарри, с другими мужчинами, кроме одного-единственного. И этого единственного я имел удовольствие видеть сегодня вечером.

Голос его стал глухим, во взгляде открыто сквозила ненависть.

— Ну, так как? — с издевкой бросил он. — Будете все отрицать?

— Я ничего не отрицаю, — ответила Дона.

Рокингэм поднял с тарелки нож и будто невзначай провел им глубокую черту по столу.

— А вы знаете, — с вызовом осведомился он, — что за такие подвиги вы можете угодить в тюрьму? Не исключено, что вас повесят, если правда выйдет наружу.

Дона безразлично пожала плечами.

— Не слишком подходящий финал для Доны Сент-Коламб. Вы ведь никогда не бывали в тюрьме? Никогда не вдыхали запах испарений от нечистот, не пробовали баланду из черного хлеба, разведенного мутной водой? Вам не знакомо ощущение затягивающейся на шее веревки и сдавливающей дыхание? Как бы вам понравилось все это, Дона?

— Бедный Рокингэм, — насмешливо проговорила Дона. — Поверьте, я могу вообразить все эти ужасы гораздо ярче вас. Какова ваша цель? Хотите отыграться, оттого что не преуспели сами?

— Я полагал, что не мешает напомнить вам о возможных неприятностях.

— И все ваши страшные обвинения основываются лишь на том, что вам померещилось, будто я как-то особенно улыбнулась Французу, когда он потребовал мои драгоценности? Полно, Рокингэм. Расскажите свою басню Годолфину, Рэшли, Эстику, даже Гарри — кому угодно, и они примут вас за сумасшедшего.

— Не спорю, но при условии, что ваш Француз уже уплыл в дальние моря. А если нет? Предположим, что он пойман, связан и предстанет перед вами. А предварительно мы немного поработаем над ним — так, как умели это делать с пленниками несколько сот лет назад. Уверяю вас, Дона, в его присутствии вы выдадите себя.

Снова, как и накануне днем, он показался Доне прилизанным котом, который, зажав в зубах свою жертву, мягко крадется к ней в высокой траве. Дона всегда подозревала в нем черты порочности и холодной жестокости, которые он умело скрывал.

— Вас хлебом не корми, только дай представить все в мрачном свете, — попробовала отшутиться Дона. — Золотые деньки дыбы и испанских сапожков канули в прошлое. Мы уже не сжигаем на кострах еретиков.