Неделя шла за неделей. Однажды в супермаркет зашел мужчина и спросил меня. Как только я услышала его акцент, то сразу поняла - он пришел забрать меня и вернуть обратно. Мужчина этот очень удивился, не встретив с моей стороны никакого сопротивления. Я без всяких протестов покинула свое рабочее место, сняла белый передник и вышла следом за ним из магазина. По пути к дому, в котором я жила, он пытался поговорить со мной. Рассказывал, как переживала моя мать. Я подумала, что «переживала» - не совсем подходящее слово, но говорить ничего не стала. Просто упаковала вещи, попрощалась с хозяйкой и села к нему в машину. По пути в Нью-Йорк я все время спала.

Мать была со мной добра и тактична, и ее муж тоже. Я согласилась посещать психиатра, но отправляться в лечебницу отказалась. Ее это вполне устроило. На дворе все еще стояла жара, и я, как и раньше, ходила на прогулки. Наверное, был сентябрь, поскольку народ на пляжах толпился только по выходным. По выходным я оставалась дома.

Доктор смахивал на громадного сенбернара. Из носа и ушей у него росли волосы. Я не чувствовала по отношению к нему ни симпатии, ни враждебности, мне даже не хотелось ничего от него скрывать. Поначалу он беседовал со мной только о моем детстве. Я могла говорить с ним о Торе с точки зрения ребенка, не более того.

Я ходила к доктору каждый день ровно в одиннадцать. Жил он в маленьком городке по железнодорожной ветке Лонг-Айленда. Иногда я возвращалась назад пешком. Эта прогулка занимала два часа, и дорога местами шла через дюны по побережью; я рассказала ему об этом, и он нахмурился:

- Не следует вам бродить по дюнам одной, даже днем. Это может быть опасно.

Не знаю почему, но такая реакция разозлила меня. После смерти Тора это был первый взрыв эмоций. Я вскочила с кушетки и начала обзывать его по-всякому: старым волосатым придурком, глупым ослом, тупорылым болваном и так далее. У бедняги глаза на лоб полезли. А потом на его лице появилось хитроватое выражение, и я заметила это. Гнев мой как ветром сдуло. Я словно прочитала его мысли: он думал, что нашел наконец зацепочку. Я села и извинилась перед ним; смутилась, конечно, дрожала вся, но сумела взять себя в руки. Когда я снова взглянула на него, он уже не был тем хитрым лисом, которого я видела перед собой секунду назад, и меня стали мучить сомнения. Впервые я испугалась его и поняла, что он выиграет это дело.

В ту зиму - кажется, в феврале - мне нашли работу. В публичной библиотеке. С доктором я стала встречаться в семь вечера. Ночи были длинные, холодные, ветер все время завывал. Ходить по дюнам больше не было никакой возможности. Мать с ее мужем относились ко мне терпеливо, но строго. Мне не позволялось пропускать визиты к доктору. Через некоторое время мне пришлось начать встречаться с их знакомыми. Мать настояла на этом. Сначала я дрожала от ужаса, но вскоре научилась хитро уклоняться от вопросов, избегать назойливого любопытства, держаться в стороне от разговоров. Иногда я ловила на себе взгляд матери. Что было в ее глазах - гнев или жалость? И только потом, годы спустя, я поняла - ни то ни другое, просто печаль.

Вот так, несмотря на все ухищрения моей матери, ее мужа и доктора, я выстроила вокруг себя стену. Строила я ее аккуратно, тщательно, с умом, наперекор всем тем, кто не оставлял попыток вернуть меня к жизни. Через некоторое время я поговорила с доктором о Париже и о юноше, чье имя отказывалась произносить, пока это не стало выглядеть слишком глупо, и тогда я назвала его Мишелем, и у доктора вырвался легкий вздох удовлетворения, а у меня - вздох глубокого удовлетворения. Я поговорила с ним о смерти Тора и моем странном побеге в Мэриленд. Теперь мне показалось, будто это происходит вовсе не со мной. Я была совсем не против поговорить с ним об этом. Это отвлекло доктора от Парижа. Я также много говорила с ним о Клоде. Доктор постоянно намекал, что я влюблена в него. Поначалу я поддерживала эту игру, позволила ему побродить в трех соснах, но в конце концов устала, и мы бросили эту тему.

В то лето я удивила своих близких заявлением, что желаю поработать в детском лагере. Все приняли это за хороший знак. Полагаю, так оно и было. С детьми я чувствовала себя комфортно. С ними не надо притворяться, придумывать хитроумные игры и вести замысловатые разговоры. Ничего, кроме искреннего внимания, от меня не требовалось. Я с благодарностью приняла эту возможность освободиться от самой себя, от заботы доктора, от тревожных глаз моей матери, освободиться от всего, что было связано со мной. Это тоже была своего рода война, но война вполне оправданная, и я наслаждалась ею.

Вот так и пришла ко мне свобода, если можно так выразиться. Мало-помалу, шаг за шагом, по кусочку. Я вернулась домой окрепшей и физически, и морально и завела разговор о том, что мне нужна более интересная работа. Моя мать радостно хваталась за любое высказанное мной позитивное предложение, но это, к несчастью, только пошло мне во вред. Словно избалованный ребенок, я начинала действовать наперекор своим собственным желаниям, только чтобы досадить матери. Всю зиму я не переставала посещать доктора, но становилась все более и более замкнутой. Мать относилась ко мне с пониманием, хотя, видит бог, причин для этого не было.

Однажды в декабре, среди яркого, освещенного холодным солнцем дня, на опушке отбрасывавшего гигантские тени пригородного сада я внезапно разревелась, да так, как не ревела уже давно. Вместе со слезами выходили и боль, и оцепенение. Я рыдала и кричала, одна в этих вибрирующих лучах, в этих ярких неумолимых лучах; рыдала, пока глаза мои не покраснели и не опухли и холод не принялся жечь мокрое лицо. Потоки истерических слез лились на пальто, свисающие на грудь волосы завились колечками; детские слезы смыли мою нелюдимость, и я вынырнула из водоворота необъяснимого отчаяния. И тогда все кончилось.

Я перестала ходить к доктору. Перебралась из дома своей матери в маленькую квартирку в городе. Устроилась на работу. Через некоторое время познакомилась с Гевином и с ним - благодаря ему - переместилась из этого странного мертвого мира, который сама себе придумала, в его мир, где и обитаю до сих пор.

Долгие годы я старалась понять, почему Милош оставил меня, найти объяснение столь внезапному его исчезновению, но не находила; и в этих бесплодных попытках смирилась с тем, что никогда не узнаю правду. Поняла, что на некоторые вопросы нет ответов. Но теперь я осознала, что опять - уже в который раз - обманулась. Я снова очутилась здесь, раздетая донага, и мне снова предстоит начать все сначала. Начать поиски Милоша.

Глава 5

Росселини и Магнани в 1948 году произвели фурор. Очереди на «Открытый город» были бесконечными. Я решила выждать, пока не наберется достаточно народу, потом, минут за десять до начала, пробежаться к «Урсулинкам» и поглядеть, нет ли в очереди знакомых. Уловка срабатывала почти всегда. Даже если ни одного из моих друзей в очереди не оказывалось, я всегда могла попросить кого-нибудь купить мне билет. Попытка не пытка.

В тот вечер я пообедала одна в «Пти Сен-Бенуа» и ближе к половине десятого направилась в Латинский квартал, выбрав рю Месье-ле-Пренс. На дворе стоял холодный ноябрьский вечер, по-парижски холодный, сырой и яркий. Я помню свой путь, освещенный бульвар и туман, бесконечный туман. Двое моих знакомых парней как раз спешили в «Пренс Поль», что на рю Месье-ле-Пренс, они остановили меня и позвали с собой послушать музыку: кто-то собирался играть там на гитаре. Я заколебалась, но выбор пал на Росселини, и я пошла дальше. Однако очередь в «Урсулинках» разочаровала меня. Я не только никого не узнала, но к тому же сегодняшним зрителям по большей части уже перевалило за шестьдесят. Неслыханное дело для кинотеатра Латинского квартала: никого с Монпарнаса, никого с Сен-Жермен-де-Пре. Как будто целая делегация владельцев апартаментов на Нелли собралась.

И вдруг я заметила паренька. Он уже в самых дверях стоял. Наверное, уже не меньше часа в очереди толкался. Я не признала в нем никого из завсегдатаев кафе Левого берега, но он, по крайней мере, был одного со мной возраста. Парень читал книгу. Я еще раз окинула очередь взглядом, чтобы удостовериться напоследок, и решила - вот оно.

- Pardon, monsieur1, - зашептала я, и он подскочил на месте. Он так перепугался, что я рассмеялась, отчего он пришел в еще большее замешательство. - Je m'excuse, mais puis-je vous demander de m'acheter un billet?2

Я старалась говорить как можно тише, чтобы остальные не услышали. Люди, отстоявшие в очереди битый час, не питают теплых чувств к молоденьким кокеткам, которые появляются за пять минут до начала, хлопают ресницами и…

- Mais, je suis confus, mademoiselle, je ne crois pas que j'ai assez d'argent sur moi…3

Я снова рассмеялась:

- Нет, вы не так меня поняли. Я сама заплачу, просто очередь очень длинная.

Парень явно удивился, заметив позади себя огромную толпу народу.

- О да. Конечно. С радостью, - сказал он. И тоже улыбнулся. Мне никогда не доводилось видеть подобной улыбки, по крайней мере, у взрослых людей. Его улыбка была по-детски невинной, искренней и светлой.

Со времени своего приезда в Париж через Клода и его друзей я познакомилась с целым скопищем молодых людей. Сама атмосфера на Левом берегу 1948 года располагала к этому. Люди общались, ходили в кафе, мои ровесники были открытыми, жадными до свежих идей - новое поколение, одним словом. Но этот парень у входа в «Урсулинки» разительно отличался ото всех.

Очередь медленно продвигалась вперед, и вскоре мы оказались в кинотеатре. Он заколебался, пока мы шли по проходу.

- Давай вместе сядем, - выпалила я на одном дыхании. - Этот фильм не стоит смотреть в одиночку.

Он с любопытством взглянул на меня, очевидно взвешивая мои слова, затем серьезно кивнул, ну прямо как ребенок. Парень был красив, по-мужски красив. Он пошел было к свободным местам, но я взяла его за руку и потащила вперед, ряд в восьмой или седьмой.

- Слишком близко! - возразил он.

- Ничего подобного! - заявила я с видом знатока. - Надо сесть поближе, иначе половину пропустишь.

Он крепко сжал мою руку, и мы двинулись к своим местам. В сорок восьмом году никто не снимал пальто, потому что отопления нигде не было. Я улыбнулась ему, устроившись поудобнее в глубоком кресле и ожидая Росселини. Он казался смущенным, или, точнее, это я его смутила. Я полезла в карман и вытащила оттуда американский шоколадный батончик, немного помявшийся среди сигарет, спичек и всякого прочего хлама.

- Ты американка? - спросил он меня по-английски.

- Да. Это шоколадка меня выдала?

- Нет. Твои манеры.

Я рассмеялась:

- Неужели никто никогда не приставал к тебе в очереди в кинотеатр и не тащил за руку в передние ряды?

Теперь мы уже оба смеялись.

- Ты студентка? - спросил он, аккуратно разворачивая шоколадку и стараясь не перепачкать пальцы.

- Искусство, - ответила я, вылавливая из кармана «клинекс».

Он с любопытством осмотрел салфетку:

- Что это?

- Это чтобы руки вытирать. Шоколад всегда течет. Бумажный носовой платок, «клинекс».

- Ага. - Он осторожно взял его чистой левой рукой. - Умно придумано.

- Ты никогда не видел бумажных носовых платков?

- Нет. Среди моих друзей нет американцев. У них у всех в карманах шоколадные батончики и бумажные носовые платки? Они все так с людьми общаются? - Он одарил меня нежной застенчивой улыбкой.

- Не все американцы такие болтливые, как я, но у нас у всех есть «клинекс». - Я растянула губы в улыбке, но тут же пожалела о своей бесцеремонности: она была совершенно не к месту. Нет, даже больше - мы с ним будто бы на разных языках разговаривали. Он смотрел на меня серьезно, в глазах читалась попытка осмыслить глубинный смысл моих слов, а не раскусить шутку. Однако, поняв, что я просто пошутила, он тоже засмеялся. На нем был армейский плащ, толстый голубой свитер с высоким горлом и совершенно неописуемые брюки.

- Меня зовут Милош Керович. Я учусь в Православной семинарии, хочу стать священником.

Свет в зале погас как раз вовремя, чтобы скрыть мое удивление. Весь фильм я только об этом и думала, не в силах осознать услышанное. Священник, православный священник. Господи, помилуй мя!

Мы вышли из кинотеатра вместе, с жаром обсуждая Росселини, и в итоге добрались до войны. Он воевал в горах вместе с четниками4, затем прошел через немецкие лагеря.

- Сколько тебе лет? - поинтересовалась я.

- Почти двадцать два.

- Но ты был слишком молод, чтобы воевать!

- Как и все остальные, - пожал он плечами.

Некоторое время мы молча шли по бульвару Сен-Мишель в сторону Сены.

- Проводить тебя до дома? - спросил он.