Уже стемнело. А в воздухе всё еще тревожно посвистывают утиные крылья, заставляя настороживаться и вздрагивать всем телом… Луна выкатилась из камышей и пунцово-красным шаром остановилась над озером… А на горизонте еще не потухла рдеющая меж соснами лента вечерней зари… Примолкло озеро и камыши, загудели комары, огромные, злющие… Заквакали лягушки. Задергали коростели… Зашумели камыши и осока… Стая галок полетела куда-то на ночлег. Закричала сова. Вся природа – в усталой задумчивости… Душа тоже думает помимо воли… О чем? Бог ее знает… О чем-то далеком и неясном, грустном и радостном, что было когда-то и чего не будет, или о том, что было и что опять повторяется и будет повторяться бесконечно…

– Еннадий!

– А!

– Темно. Надо кончать…

Шумный всплеск воды, засеребрившейся под скользящим ботником.

– У меня, брат, караси есть… Уху сварим, да пожрем с устатку-то…

– Это хорошо. Я голоден, как волк…

– Вон летят!..

Бог с ними, – пусть летят: не хочется снимать ружья с плеч…

– Идем, Джальма!..

Медленно ухожу и мурлыкаю грустную песенку… А полная луна прислушивается и грустит вместе со мной… И звезды грустят… Впереди рыщет белая Джальма… Остановится, подождет, понюхает убитых уток и снова скроется в темноте тальников…

– Фу, чёрт, как жрать хочется…

– Пойдем ко мне в землянку… Там и поедим…

– Можно у тебя в землянке сегодня ночевать?..

– А что в избе-то? Неужели один-то боишься?..

– Скучно одному…

– Э, брат, обабился… Спи!.. Четверо будет: я, ты, еж да заяц…

Пришли в землянку. Старик запалил огонек, стал возиться около печки. А я растянулся на лавке и почувствовал неимоверную усталость. Приятная слабость переливалась в теле и не хотелось ни шевельнуться, ни думать… Словно – начало тифа, когда плаваешь в каком-то безразличии. Даже улыбка, безвольная и беспричинная, скользит по губам… Тяжелые ноги, словно в железных сапогах, и руки, как чужие, ненужные…

– Еннадий! Ты что же… Никак спишь уж?..

– Я капельку подремлю…

– А ты хоть кулак под голову-то положи… Как утопленник… На тулуп!.. А я буду уху варить…

Дедушка возился около печки, колол лучину, чистил карасей, поварчивал на кого-то и покашливал, а мне было так хорошо и спокойно, словно я сделался опять маленьким внучком, а дед – моей покойной бабушкой… Будто я натворил каких-то бед и спрятался под защиту бабушки…

– Вишь как, сердечный, намаялся: ни рукой, ни ногой… Молодое дело…

Чего ты там ворчишь, старенький!.. Ворчи, ворчи!.. Так уютно и хорошо слушать, как потрескивают на шестке горящие щепки, бурлит в котелке уха и как ворчишь ты, старенький…

– Тощая, а зацепистая… С ней, брат, построже надо: она сама с усами.

– Ах, это ты – про Калерию!.. Калерия… Странное имя… Что это за человек, такой далекий и близкий?.. Пришла ночь и, как огненный вихрь, закружила в себе и сожгла сердце в пламени грозовых зарниц… И ушла куда-то вместе с грозовой тучей… Нет ее – почему же я не плачу, и не страдаю, и не томлюсь тоской?.. Ведь я же люблю ее!.. Не знаю, ничего не знаю… Казалось, что без нее я не могу жить, а вот живу и душа моя делается всё спокойнее и спокойнее… Гроза пронеслась, погасли огненные змии молний и смолкли громовые раскаты. Опять тишина… А как красиво и страшно было окно, завешанное красным шарфом: казалось, что вся земля пылает в пламени и что всё должно погибнуть… Может быть, и мы, и наша любовь сгорели в этом огне… и остался один пепел… Не знаю… Всё равно… Устал… Невыносимо устал… Я могу уснуть и спать день, два, три… Так хорошо спать и ни о чем не думать!.. Даже о Калерии…

– Ну, вставай да поешь! Уха поспела…

– Не хочу…

– А ты поешь да и спи с Богом… Иди, иди, нечего… Ночь долгая, а теперь некому мешать: один, без молодухи… Выспишься…

Как в бреду сижу и ем уху, не понимаю, о чем говорит дедушка, и не интересуюсь ничем на свете. И кажется, что это не я ем уху, а кто-то другой, и что всё, что было в старом бору, было тоже не со мной, а с кем-то другим…

– Ну вот, теперь и ложись…

Я, никогда не молившийся, помолился, бросил сапоги и куртку и, как внезапно убитый, брякнулся на скамью и уснул глубоким сном, без грез и сновидений…

Проснулся поздно и сразу захотел домой… Торопливо собрался, выпил чаю и, вскинув ружье за спину и взяв гитару подмышку, простился с дедушкой.

– Ну, с Богом!.. Приходи за утками-то, только уж один, без бабы: с бабой какая охота!.. Я тебя провожу…

– Джальма! Идем!

– Заколотить надо окошко-то, – сказал дедушка, проходя мимо избушки…

И когда я шел в соснах и избушки не было уже видно, в тихом бору гулко застучал топор, заколачивающий окно и дверь моего «Края света»… Я приостановился и послушал: точно заколачивают крышку Вовочкина гробика… На мгновение у меня сжалось сердце…

– Идем, Джальма!

Я громко, на весь бор, запел и быстро зашагал вперед, углубляясь в молчаливый бор, полный величавого спокойствия…

«Эх, ты, но-о-ченька-а, а ночка те-о-о-мная…»

«Ночка темна-а-я, а ночь о-о-се-е-нняя…»

И тихий бор подпевал мне своим эхо…

«С кем я э-э-эту ночь да ночевать бу-у-ду-у?..»

XVIII

Было уже темно, когда я подходил к нашей усадьбе… В розовом тумане погасал вечер и резко рисовались на потемневшей синеве неба старые липы нашего сада… Вон мигнул через листву дерев слабенький огонек… Собаки почуяли мое приближение: залились в два голоса… Стыдно как-то и немного страшно… Остановился около прясла, положил на траву гитару и ружье, сел на бревна подумать… В сущности, какое кому дело, где я был и что делал? Охотился и конец!.. Вот она, дичь: три утки… Еще огонек… У мамы… Воображаю, как она встретит меня… особенно, если ямщик рассказал про лесную сторожку… Неужели рассказал? ну и отлично. Я не мальчик, чтобы…

– Ну-с… Идем, Джальма!.. Вперед!

Громко запел и направился через двор прямо в свою беседку. Пусть знают, что я возвратился…

– Кто это идет?

– Я, тетушка.

– А-а… Хорошо ли поохотился?

– Прекрасно…

– А мать тут с ума сходит…

– Почему?

– Ей кто-то наболтал, что ты с этой… особой уехал…

– А хотя бы и с этой особой…

– Об этом я считаю неприличным разговаривать…

– Тем приятнее!..

– Мы хотели заявить о твоей пропаже. Если бы завтра не вернулся, мать поехала бы к становому приставу…

– Вы без пристава жить не можете… Это уж конечно…

Пошел в сад. В беседке сумрачно и печально. Пусто как-то и одиноко… Зажег лампу и огляделся: всё на своем месте и всё не так, как было раньше. И письменный стол, и окно с сиренью, и турецкий диван, и качалка – всё словно умерло… Кто шевырялся у меня на столе? Где портрет?.. Ах, да… забыл!.. Я его спрятал: вот он!.. Взглянул на портрет и испуганно вздрогнуло сердце: словно живые, ласково и укоризненно взглянули на меня чистые глаза девушки… Это ощущение было до такой степени реально, что я испугался и покраснел… Снова спрятал портрет в ящик и вышел на крыльцо… Кто-то идет…

– Барин, вас мамашенька требуют к себе…

– Требуют?.. Скажи – сейчас приду… Вот возьми уток… Три утки.

Переоделся во всё чистенькое, причесался и отправился, с некоторым волнением, в старый дом. В столовой приготовляются к ужину… Вкруг стола ходит тетка помоложе.

– А где мама?

– Там! – тетка показала на комнату, где помещалась Калерия с ребенком, и ухмыльнулась. – Уехала и побросала все свои секреты…

Подали ужин, позвали маму. Выходит.

– А, Геннадий!..

– Здравствуй, мама!..

– Гм… Возвращение блудного сына… Господи, на что он похож!

– Кто: я или «Господи»?

– Словно на тебе воду возили… или не кормили с прошлого года…

Тетки переглянулись и фыркнули.

– Охота пуще неволи, – прошептала помоложе, а постарше – заметила:

– Он с гитарой ходил… Вроде шарманщика… Должно быть, утки любят музыку… Сядет на болоте и поигрывает, а утки, дуры, плывут послушать…

– Ты до какого места проводил прекрасную Калерию?

– Не всё ли это равно, мама!

Опять – пристальный взгляд матери и шепот теток.

Чувствую, что краснею, и злюсь на самого себя. Надо кончить это одним ударом:

– Мама и почтенные тетушки!.. Я люблю Калерию и потому прошу вас при мне не затрагивать наших отношений…

– Вот как!.. Тогда извольте вам всё наследство после предмета вашей любви… Перешли ей. Я не знаю ее адреса, да, признаться, и не желаю входить с ней в переписку…

Мать бросила к моему прибору на стол сверток трубочкой:

– Разные документы… Вся душа на распашку… «Милости просим»!..

– А вы, конечно, произвели расследование этих документов?

– Да, произвели… Да и тебе советуем: тебе надо знать, кого ты любишь…

– Это – мое дело…

Я сунул в карман сверток и уткнулся в тарелку. Мать молчала, изредка вздыхая и посматривая в мою сторону. Тетки сидели с торжественно-непобедимым видом.

– Мерси!

– Не стоит…

Ушел в беседку и долго думал: развернуть сверток или, не трогая, отослать Калерии «в Ниццу до востребования», как она просила писать ей, «если придет охота». Подло читать чужое… Бросил сверток на стол и, ходя по комнате, разговаривал с собою:

– Но я имею право знать, любит она меня или нет? Да, имею… Она говорит, что любит, как умеет, но я должен знать, как она умеет…

– Всё равно: подло, братец!..

– Если бы я прочитал с целью повредить ей – другое дело, но ведь я хочу одного: выяснить свое положение… Только! Это умрет со мной…

С краской в лице развернул я сверток: клочки, начатые и брошенные письма, черновик какой-то телеграммы… Ничего особенного…

«Вовочка скончался, последняя связь порвалась, прощай, всё кончилось».

«Облетели цветы… Догор…».

«Калерия». «Твоя» – зачеркнуто.

«Что это: неужели новая прихоть любви, или просто эхо юности и желание изведать красоту и чистоту непосредственного чувства? Геннадий. Геня. Генек. Не красней и не упрямься… Всё равно… всё равно… всё…».

– Вот она, разгадка!

Я перечитывал эти строки и злорадно хохотал. Так вот в чем дело! А я, дурак, вообразил, что тебе была нужна только моя чистота!

– Взяла ты ее, мою чистоту, красивая развратница. Если бы я знал!

В исступленной злобе, с клокочущим оскорблением, как зверь в клетке, метался я по комнате и бессильно рылся в хаосе спутанных мыслей и ощущений… Мстить? Как?.. и за что? Разве она клялась и обещала что-нибудь?.. Она повторяла несколько раз, что может отдать только красоту, одну красоту… Почему же этот клочек бумаги так поразил и оскорбил меня… Э, не всё ли равно!.. Чистота. Ну, и бери ее, только оставь душу!.. Душа – птица, и, побившись в твоих дьявольских сетях, она вылетела на свободу… Черный дьявол. Пришла и всё, всё разрушила!.. Даже красивую любовь к себе сожгла в своих неистовствах…

– Убить тебя, проклятая… отшвырнуть ногой!.. Я плакал и пресмыкался около тебя, как собака… Я тебе напишу… всё напишу…. Я вылью на тебя всё презрение, которым наполнена теперь душа моя к тебе и к твоей грязной любви…

«Калерия… Ты добивалась украсть мою чистоту и добилась этого… Так знай же, что… я…»

Ну, что же «знай»? Не знаю… что писать и как высказать вихрь своего оскорбленного самолюбия… Бросил перо и снова стал, как зверь в клетке, бегать из угла в угол… Что я скажу, что она – скверная? Но она и не выдавала себя за добродетельную… Что я ее презираю? Но она может сказать мне, что ей это уже неинтересно… Она предложила отдать друг другу «кусочек жизни», и я согласился, а теперь кричу: «караул, ограбили!» – как мальчик, который поменялся с товарищем игрушками, а потом передумал и обвиняет его в краже…

– Дурак!.. Брось все эти «документы» к чёрту!.. Стыдно.

И всё-таки она безумно красива в своих греховных порывах… Не виновата она, что Бог не дал ей ничего другого…

Долго я не мог заснуть и всё судил прекрасную женщину… Она сидела на скамье обвиняемых в моей памяти и, с лукавством в прищуренных глазах, с разлившимися по плечам черными волнами непослушных волос, пристально смотрела на судью, потом украдкой спрашивала его:

– Разве так преступна сказка, которую я рассказала тебе ночью под грохот громов и зарево пламеневших зарниц и молний? Ну, а если бы я сейчас вот заглянула в окно твоей беседки и попросилась войти к тебе – неужели ты не отпер бы двери?

– Не знаю, ничего не знаю… Бог тебе судья… Не мучай: уйди из моей памяти и дай мне забыться!.. Не пробуждай твоими бесстыдными глазами того, что прошло, ушло и никогда не повторится… «Вовочка скончался, последняя связь порвалась»… С кем порвалась?.. Кто этот несчастный человек, с которым, как и со мной, всё кончено?.. Ведь с мужем давно уже было кончено… Ах, да не всё ли мне равно, кто он!..

На другой день, когда мы пили утренний чай, зазвенели колокольчики и на двор въехал всё тот же мужик Степан, который привез меня домой, потом отвез нас с Калерией в бор к дедушке и, затем, увез Калерию «в Ниццу, до востребования»… При виде этого мужика я испуганно соскочил с места и почему-то страшно обрадовался.