– Ты больше не любишь меня, Зоя…

– Тише… Молчи… А то заплачу…

Опять долгое, как вечность, молчание. Глубокий одинокий вздох.

– Можешь простить или… нет?.. Зоя!

– Погоди… Не знаю… Сейчас мне больно… Потом… Я приду…

Встала и тихо, с опущенной головой, пошла из сада.

– Напиши мне! Если не можешь простить, напиши прямо…

Зоя, не оборачиваясь, кивнула головой и скоро пропала в зелени сада, а я так и остался на скамейке. Не смел пойти за нею.

Мне было так скверно и так больно, что хотелось разом кончить все страдания: подбежать к обрыву и прыгнуть в Волгу. Я подошел к обрыву и стал смотреть вниз. Притягивает спокойная гладь реки: должно быть, там, в глубинах родной реки, так тихо и так спокойно… Шагнул ближе, из-под ног посыпались вниз камешки и песок. Вздрогнул и отпрянул. А потом почти побежал из сада с криком:

– Зоя! Зоя!.. Погоди!.. Я должен видеть тебя в последний раз…

XXXVIII

– Ну-с, молодой человек, придется полежать.

– Не могу я, доктор, больше лежать.

– Рано пташечка запела – как бы кошечка не съела, молодой человек…

– Я должен ехать… В Крыму я поправлюсь скорее. Вы обещали через неделю, а теперь идет уже вторая… Я не могу, доктор.

Мама качает головой и жалуется:

– Вы не велели сидеть на сквозном ветру, а он не отходит от окна.

– Закрывайте!

– Открывает. Он уже уложился.

– Рано. Плохо кушаете, молодой человек.

Ах, вы! Слепые, близорукие люди. Вы думаете, что чем больше я буду кушать, тем счастливее буду в жизни? Болит душа, душа болит, а вы… Вот уже скоро неделя, как уехала Зоя, а телеграммы нет. Оставила письмо и уехала.

«Я не могу сказать тебе сейчас, прощаю ли. Не знаю, сама не знаю. Сегодня мы с папой уезжаем в Крым. Дай мне подумать, переболеть душой. Я тебе телеграфирую искренно. Должно быть, прощаю, но больно мне, невыносимо больно, и я боюсь обмануться. – Зоя».

Нет телеграммы. Сижу у окна и смотрю на дорожку к воротам: каждый день дожидаюсь, когда появится почтальон или телеграфист. Каждый день ожидание мучительнее и каждый день – разочарование; приносят и письма, и телеграммы, но не мне. Ах, Зоя, что ты со мной делаешь? Зачем мне выздоровление и жизнь, если… Но ты должна сказать. Ты не в праве так мучить, если даже… если даже больше не любишь! А если ты так долго колеблешься, значит – не любишь. Не любишь, нет, не любишь!.. Но тогда зачем мне ехать в Крым! Никуда не надо ехать. Никуда!..

– Отойди от окна.

– Ах, оставь меня, мама!.. Не всё ли равно?.. Не сегодня, так завтра…

– Что «не сегодня, так завтра»?

– Умирать.

– Вот тебе раз! То – жениться, то – умирать. Не поймешь вас.

– Наша жизнь, мама, только крохотный кусочек, одно мгновение в вечности. Если посмотреть на тысячи лет, которые прошли до появления на свет, и на тысячи, а может-быть и миллионы лет, которые пройдут после нашей смерти, – так не стоит и думать о жизни…

– Чепуха какая!

– Сегодня есть, а завтра тебя нет. И ничто не изменится с твоим исчезновением. Всё так же будет день, и будет ночь, зима и весна, радость и горе…

– А ты хотел бы, чтобы после нас ничего не было?

– Мне всё равно… Суета сует, мама. И так же люди будут говорить, что любят и никогда не разлюбят, а сами…

– Вон телеграфист идет.

– Где? Да, да!..

– Куда же ты побежал?.. Ах, наказание Божие!

Я выбежал в коридор, потом на лестницу. Стою, свесив голову в пролет лестницы, жду и прислушиваюсь, что делается в конторе больницы. Мешают проклятые часы: стучат, словно рубят дрова. Стукнула дверь. Кто-то идет. Куда? Наверх!..

– Сестрица, вы что несете?..

– Телеграмма… вам!

– Мне!

– Вам. Вот извольте…

– Спасибо, спасибо! Вы такая милая…

Сестрица вскинула на меня удивленные взоры и, повернувшись, пошла обратно, а я зажал в руке телеграмму и побежал в свою палату.

– Мама! Телеграмма.

Смотрю на телеграмму и боюсь ее распечатать: ведь там – моя судьба, моя жизнь. Трясутся руки и замирает сердце. Опять трудно дышать.

– Мама!.. Распечатай телеграмму и сперва посмотри, откуда и от кого, но не говори содержания.

– Что за фокусы? Ну давай!.. «Распечатай», а сам не дает.

– На! Сперва – откуда?

– Из Ялты. От Зои.

– Знаю, знаю!.. Погоди, ничего не говори.

– Что ты дуришь, Геннадий!

– Скажи, как подписана. – «Твоя Зоя».

– Не может быть!.. Ты лжешь, мама…

– Ей-Богу, «твоя»! На, читай сам! «Прощаю, люблю, жду. Твоя Зоя».

– Мама! Я спасен! Мама, мама… милая, родимая старушка!..

– Да погоди ты, сумасшедший!.. Я упаду, оставь меня, Генька! Что ты, словно сбесился…

– Сбесился, мамочка… Ей-Богу, сбесился!.. Зойка! Зойка! Милая, добрая Зойка!

– Ничего не понимаю…

– И не надо, мамочка. Завтра я еду, еду, еду…

– Погоди, что скажет доктор…

– Не желаю. Не слушаю. Ничего знать не хочу! Еду, еду, еду…

И я громко запел:

«Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня…»

– Не ори! Здесь больница.

«Сине-окую девицу, черногривого коня…»

– Не ори, тебе говорят!

– Ничего, мамочка…

«Я кра-савицу младую прежде сладко поцелую…»

– Не пойте. Здесь неудобно.

– Простите, милая сестрица. Не буду… Ей-Богу, не буду!..

– Допелся… Говорила тебе… Точно гимназист… А еще жениться…

– Ничего, мамуся… Я – шёпотом… «Я краса-вицу младую прежде сладко поцелую, на коня потом вскочу, в степь, как ветер, полечу»…

– Расскакался…

– А где, мама, корзинка с теми вещами, которые тебе отдали в жандармском управлении?..

– В конторе. Сюда не позволили.

– Экая досада! Надо бы кое-что взять с собой. Завтра я еду. Это решено и подписано. Может быть, ты – со мной… Всё равно уж: там есть один родитель, будет еще одна родительница.

– Ты знаешь, что мне нельзя. Я и без того не знаю, как там без меня… Тетки хворают, кругом обворовывают, приказчик запил.

На вечернем обходе долго торговался с доктором. Уперся: раньше, как через три дня, не пускает. Что такое три дня? Просто придирка, упрямство, желание покуражиться. Ну, чёрт с тобой, бери у меня эти три дня, пей мою кровь и мое счастье! Слава тебе Господи… Слава долготерпению твоему, Господи, слава…

– Значит, не едешь со мной?

– Да нельзя, Геня… И денег в обрез… Как я жалею, что отправила Калерии тысячу-то! Потом уж рассчитались бы. Осенью она собирается к нам погостить…

– К нам? С какой стати?

– И опять с ребенком притащится, помяни мое слово.

– С какой стати! Ты же потом будешь сердиться и каяться, что…

– Неудобно: дала денег на твой выкуп и пишет, что горит нетерпением повидать политического преступника… Никогда, говорит, не случалось их видеть.

– Подлая!

– Ну уж это, Геннадий Николаевич, нехорошо и неблагодарно… Пусть поживет… Она думает, что ты попрежнему будешь бегать за ее хвостом…

– Я видеть ее не хочу. Я ее ненавижу всеми фибрами души…

– А тогда горой стоял… Чуть на мать с ружьем не полез… Эх ты!

– Она меня одурманила… Опоила зельем каким-то… А теперь прошло. Теперь я ее, поганую, из ружья убью… гадину!

– Перестань! Постыдись! Побойся Бога-то…

– Так и знайте: либо она, либо мы с Зоей. Мы одного часа не пробудем, если заявится Калерия… А впрочем, я забыл: осенью я буду гарантирован от этого свидания: опять в тюремное заведение для полного окончания курса… Наплевать! Мы проживем в Крыму до сентября, а там видно будет.

– Пишет, что тоскует… Не нахожу, говорит, места. Мыкается по заграницам. С ребеночком-то! Ему всего около трех месяцев, а она его уж чуть не всей Европе показала. А теперь хочет показать ему свое отечество. И смешно, и жалко. Кукушка! Хорошо, что во-время тогда мы ее спровадили, а то закружила бы тебя около своей юбки. Опять сошлась с мужем. Сперва бросила, а потом опять… Несчастная какая-то.

– Ну, будет, мама! Я не желаю ничего знать про нее и… замолчи!

Перекладывая в десятый раз вещи, собранные в дорогу, я вытащил из альбома портрет Калерии. Взглянул, вздрогнул от бесстыжих глаз и бесстыжих губ, которые смотрели и целовали меня, и швырнул портрет на стол к маме.

– На, возьми твою прекрасную Калерию. Мне она не нужна.

Мать взяла портрет и стала рассматривать. Вздохнула.

– А есть в ней цыганская кровь. Красивая бродяга, ей-Богу! Вот ведь и деньги, и красота, и всё, что угодно, а счастья нет. Возьму себе. Нехорошо бросать подаренные карточки. Карточка не виновата.

На другой день мы с мамой ходили по магазинам: покупали мне новое летнее пальто, шляпу, палку, перчатки и легкую летнюю пару, белье, чемодан, ботинки. Это отняло весь день и сократило время ожидания. На третий день тоже было не мало хлопот: ходил в цырюльню подстричься, мылся в ванне, еще раз укладывался. Мама ушла в церковь отслужить напутственный молебен, а я, чистый и подстриженный, воспользовался одиночеством: захотел посмотреть, каков я буду видом, если надену новую пару. Облекшись в новое белье, я надел новую светлую пару и новые ботинки с пуговицами, накрыл голову новой шляпой и посмотрелся в зеркало:

– Ничего, недурен мужчина!.. А ну-ка, впору ли пальто?..

Надел и пальто, а кстати взял из угла и новую палку. Опять подошел к зеркалу.

– Ей-Богу, я очень и очень недурен!

Стал прохаживаться по комнате и мимоходом заглядывать в зеркало; помахиваю палкой и раскланиваюсь с кем-то. С кем? Ну, конечно, с Зоей! С кем же больше мне раскланиваться? Воображаю, как ахнет мой белый голубок при виде такого франта. А крахмаленной рубашки не надену: фантази с «желябовским галстуком» придает более поэтический вид.

– Эге, вы уж, кажется, на «венец» собрались!

– Я… я… нет, доктор, я собственно пройтись маленько.

– Теперь другое дело. Теперь жених, как следует. А ваша матушка?

– Н… не знаю. За покупками пошла.

Почему я не сказал, что она ушла в церковь? Как это глупо: стыдиться, что мать пошла молиться Богу за мой благополучный отъезд… Ведь я же верю в Бога… В Бога… Ммм… не знаю. Не особенно что-то… Сходил в сад, поглядел на Волгу, послушал, как призывно гудят свистки пароходов на городских пристанях, словно зовут меня поскорее сесть и уехать вон туда, в голубую дымку сказочного царства, где царствует моя нареченная Принцесса. Ах, какая смешная: «желаю, чтобы на нашей свадьбе непременно пел хор певчих». Ну, скажите пожалуйста, разве это не чепуха! Ну, не всё ли равно: с певчими или без певчих? Чудачка эта Зойка, ей-Богу! Много в ней еще предрассудков.

Пришла мать. Глаза красные.

– Ты что, мама… плакала?

– Да, Генечка, немного поплакала.

– О чем, старушка?

– Так, грустно что-то стало. Уедешь и останусь одна. Дай тебе Бог счастья… Отца-то нет, не дожил! Я уж заодно панихидку по нем отслужила: в одной церкви – молебен, а в другой – панихидку. А ты уж нарядился!

– Примеряю.

– Вот даже приятно посмотреть. Вырос ты, совсем взрослым глядишь. Ну, и мне собираться надо в дорогу. До Самары вместе, а там…

Мать постояла среди комнаты с опущенными руками, потом стала суетиться и бегать то в контору, то в докторскую; звенела деньгами, отвернувшись в уголок лицом, охала и опять куда-то скрывалась.

– Телеграмма тебе.

– Давай скорей!

«Остановилась в Гранд-Отеле, жду, тоскую, телеграфируй выезде. Зоя».

– От Зои?

– Да! Тоскует очень, невыносимо тоскует, не может больше ждать…

– Завтра поедем. Не умрет.

– Всё, мамочка, возможно!.. Надо успокоить.

Сажусь к столу, тороплюсь, перо старое, ржавое; злюсь на больничные порядки, делаю кляксы, рву бумагу, капнул на новый пиджак…

«Ялта. Экстренная. Завтра выезжаю, успокойся. Твой Геннадий».

Выбегаю за ворота, отчаянно кричу извозчика.

– На телеграф!

А на телеграфе опять недоразумение:

– Кому?

– А вам какое дело?

– В таком случае не принимаем.

– Не имеете права…

Шум и крик, с обеих сторон угрозы. Вмешивается какой-то господин и кротко-заискивающе объясняет, в чем дело:

– Вы написали: в Ялту, а кому – неизвестно.

– Ах, вот в чем дело!.. Ведь я не понял… В таком случае извините.

– Подождите, потрудитесь встать в очередь!

Все на меня смотрят, одни – со злобой, другие – с усмешечкой. Так бы и растерзал телеграфиста, да он – за решеткой. И вот этого, толстого!..

– У меня телеграмма экстренная.

– А уж это, господин, не наше дело. Я тоже жду, у меня там жена помирает. Кабы деньги были, так и я послал бы экстренную.

Жена помирает, а он, прохвост, торгуется из-за пятака, не соглашаясь, что «не задержусь» пишется в два слова. Только время ведет.

– Напишите «не замедлю», – советует рядом стоящая барыня.

– Не замедлю – тоже два слова.

– У вас всё – два слова!

– Не я грамматику сочинял.

– Ну, нате еще пятак… Вас не переспоришь…