Когда я очнулась, то лежала на кровати полностью одетая и к тому же накрытая покрывалом. Ефим сидел в кресле напротив, разумеется, без маски, но все еще в своем шутовском черном наряде.

Злоба буквально душила меня, и я не стала вскакивать и бросаться на него с кулаками потому лишь, что вовремя вспомнила о слабости, которая следует за тем способом усыпления, которому он меня подверг. Резко вскочив, я скорее всего попросту растянулась бы на полу у его ног. «Но этого удовольствия он не получит!» – решила я.

– Зачем? – как мне показалось, почти спокойно поинтересовалась я.

– Это долгая история. Но у нас с вами есть время, царевна, – лениво грассируя, процедил он.

– Если вы сейчас же не отпустите меня, – сказала я. – То Туманов поджарит вас на медленном огне в кухне своего ресторана. И я не буду особенно торопиться вас спасти.

– Насчет кухни, это вряд ли, – все так же медленно возразил Ефим. – Наоборот. Пока вы здесь, Туманов у меня на крепком крючке и сделает все, что я захочу.

– Еще одна попытка? – ухмыльнулась я и непритворно зевнула. – Как вы, право, скучны и неоригинальны. Могли бы для другого раза придумать что-нибудь новенькое. Кстати, в каком балагане вы позаимствовали этот дурацкий опереточный наряд?

Его лицо осталось прежним, но мне показалось, что мои слова задели его за живое. Однако, он переборол себя и на провокацию не ответил.

Выдержав паузу, я решила, что правильнее будет все же воспользоваться случаем и разузнать все, что можно.

– Ваша почтенная матушка знает, что вы держите меня в плену?

– Нет, помилуйте, разумеется, нет!

– То есть, если я сейчас начну кричать, кто-то может и поинтересоваться тем, что происходит?

– Маман нет дома, а слуги… Да, они могут заинтересоваться, но в определенных пределах… Во всяком случае, нас с вами их интерес никак не затронет, поверьте…

– И все же я, с вашего позволения, попробую. Чуть позже… А сейчас… Почему Михаил Туманов так похож на портрет погибшего Николая, вашего брата?

– Потому что они родственники. Николай и его брат. Это просто.

– Значит, Михаил и ваш брат тоже? Это кое-что объясняет. У вас разные отцы? Или матери?

– Мать у нас на всех одна, – усмехнулся Ефим. – А поскольку она сама вылезла из низов с помощью череды замужеств, можно предположить, кто из троих сыновей в конце концов оказался ей милее…

– Но как же все это произошло?

– Я могу только предполагать. Какая-нибудь случайная связь с мясником, кучером, кухонным рабочим, булочником… Маман упрямо лезла вверх по социальной лестнице, но ведь происхождение и ранние впечатления за пояс не заткнешь. Душой и телом ее, по-видимому, всегда тянуло к плебеям. Таким большим, грубым, брутальным… Возможно, она пеклась тогда о репутации Николая. Эта репутация должна была быть безупречной со всех сторон. И никакого брата, рожденного от матери-вдовы, в его биографии не предусматривалось. А потом… Во всяком случае, я явно не участвовал ни в каких ее расчетах. Что ж, маман сделала свой выбор. Бог ей судья. Но ведь вы, Софья Павловна, не продавали в детстве молоко…

– Даже если бы я выступала с бродячими акробатами, для вас бы это ничего не изменило, – надменно сказала я.

– Поверьте, акробатку я, не задумываясь, оставил бы Михаилу… В отличие от маман и братца, меня совершенно не занимают плебеи. Мне нравятся чувства равных, способных оценить… Впрочем, для братца и маман чувства и вовсе не существуют. Постель для них обоих – лишь место для удовлетворения инстинктов или, напротив, делания карьеры…

– Вы негодяй.

– Безусловно.

– Подлец.

– В какой-то мере.

– Я вас ненавижу.

– Чудесно! Обожаю сильные чувства. Меня это возбуждает.

– Я не желаю с вами больше разговаривать!

– Отчего же? – как-то очень искренне изумился Ефим. – Извольте, по крайней мере, прояснить причину. Чем я вам так нелюб? Если рассматривать все мои «подлости и негодяйства» по совокупности, то я в этой жизни не сделал и малой доли того, что довелось совершить моему славному братцу. Я никогда не грабил на дорогах, не брал денег и протекций за любовь, не рушил семей и репутаций. До появления Туманова в нашей жизни и маменькиного рокового решения я не занимался шантажом, подлогами и брезговал клеветой. Я был легкомысленным лентяем и повесой, но… не более того!

В чем же дело, Софи? Не в том ли только, что с Тумановым вы уже успели разделить ложе, а со мной – еще нет? Это поправимо, и, поверьте, я вас не разочарую. Это не мое самомнение говорит, есть люди… женщины, которые могли бы вам подтвердить… Мы все-таки братья, и вкусы и обычаи у нас в чем-то схожие от природы. Особенно в тех делах, где разум почтительно умолкает… Графиня К., госпожа Н., вдова генерала М…. Жаль, что нет в живых бедняжки Лизаветы, она была бестия еще та, но об вас очень почтительно отзывалась…

В этот момент мне показалось, что я все поняла. Конечно, ведь Лиза служила раньше у Шталей и была любовницей Ефима. Он заставлял ее шпионить для него, а она… Возможно, дело было даже не в ее симпатиях, а в том, что Туманов предложил ей больше денег. За деньги Лиза готова была сделать все! А Ефим как-то узнал о том, что она готова разоблачить его тогда, когда он был к этому еще не готов, и… убил ее!

С воплем «Убийца!» я кинулась на Ефима. От неожиданности он едва успел перехватить меня, но все же получил пару царапин на физиономии. Поделом ему!

Далее он усадил меня в кресло, прижал запястья и довольно серьезно начал объяснять, что Лиза была влюблена в него, слушалась каждого его слова, и даже помыслить не могла предать его интересы. Он ее не убивал, и даже физически не мог этого сделать, так как весь вечер и ночь, когда произошло убийство, провел в английском клубе, где его видели по крайней мере человек тридцать. Следователь Кусмауль уже проверял его алиби, и я могу при желании поинтересоваться. Что же касается ситуации в принципе, то он, Ефим, в силу природного устройства и полученного им воспитания, признает лишь победы ловкости и ума, а крайнем случае нечто из театрального реквизита (в этот миг он указал подбородком на валяющуюся на полу маску). Все же, что связано с кинжалами, пистолетами и прочими кровавыми обстоятельствами, вызывает у него лишь неудовольствие и брезгливость, так как, видите ли, недостаточно для него тонко и сообразно.

Некая извращенная логика в этом монологе присутствовала, и я перестала вырываться, поинтересовавшись при этом, как же в таком случае расценивать негодяев с ножом, послуживших невольной причиной моего с Тумановым знакомства.

Поморщившись, Ефим сообщил, что оборванцев наняла окончательно обеспамятевшая от ревности графиня К., да и убивать Туманова им было не велено. Только покалечить.

Милый высший свет! Самим природным устройством, да и полученным воспитанием я принадлежу к нему. Как это приятно…

Поверив в его непричастность к убийству Лизы (Но кто же ее все-таки убил?!), я вполне спокойно выслушала Ефима. В то время я еще полагала, что действительно участвую во втором акте, который почти до мелочей повторяет первый. Если бы я только знала, что он задумал на самом деле! Но я не знала, и потому дальнейшая наша беседа носила характер если и не дружеский, то во всяком случае сдержанно-нейтральный, и я уж ловила себя на том, что опять поддаюсь обаянию его спокойной насмешливости и самоиронии. «А что, собственно, оставалось ему, выращенному на манер тепличного цветка, и внезапно оказавшемуся между жерновами амбиций двух сильных и жестких людей? Только ирония…» – так или приблизительно так размышляла я. Но вместе с тем некоторые колебания…

Элен! Дорогая! Я пишу тебе, и мертвые слова складываются в связные предложения, как в статье из «Нового Времени» или уж в казенном циркуляре. А внутри меня все мертво, мертво, мертво! Даже злые слезы, которые катятся теперь моим по щекам, касаются до меня не больше, чем дождь на деревянном лице волнует языческого алтайского идола. Мне наплевать на Евфимия Шталь и все его и его мамаши амбиции и планы. Мне наплевать на все. Я сижу на ступеньках крыльца, кинув между коленей бессильные руки и смотрю, как дрозды под дождем расклевывают недоспелые ягоды рябины. Трава на лугу полегла, как волосы утопленницы. Жемчужный круг солнца, проглянувший сквозь тучи, похож на жуткое око божества, порожденного совокупным кошмаром людской цивилизации. Собственный сплин, спроецированный на весь окружащий мир – что может быть жальче и ужаснее? Такое уже один раз случалось со мной, в Сибири, после всех потерь и разочарований. Но тогда я была еще слишком юной, и, как первобытный дикарь, полагала, что солнце и трава действительно меняют свой вид, попадая в полное соответствие с пустыней моей души.

Оля Камышева с Матреной приезжали меня отвлекать и утешать. По-настоящему отвлечь, как ты понимаешь, может, на их взгляд, только борьба за народное дело. Поэтому мне следует немедленно включиться в нее и позабыть все свои личные несчастья. Общественное выше личного, а когда победит революция, она вознаградит меня за все жертвы, принесенные на ее алтарь… Боюсь, что находясь в своем нынешнем состоянии, я была излишне откровенна с нашими девушками.

Я призналась им, что издавна боюсь промышленных рабочих и потому никак не смогу искренне бороться за их счастье. Все они кажутся мне лишь наполовину живыми и страшно некрасивыми. У них носы и щеки в каких-то дырках, перекошенные плечи, землистая кожа, сплющенные ногти, и такие грубые лица, как будто при изготовлении их не применяли никакого инструмента, кроме давно затупившегося топора. Их движения похожи на движения механизмов, к которым они приставлены. От их языка, сухого и колючего, у меня царапает в ушах. Распропагандированные Матреной, так называемые передовые рабочие говорят еще страшнее, как будто на их ужасный, неправильный, полузвериный язык надели пыльные канцелярские нарукавники. Я не верю, что эти люди, даже при всем их огромном желании, смогут построить из себя что-то большое и светлое. Прежде должно случиться что-то еще… Я скорее в крестьян поверю, как господин Коронин из Егорьевска и его товарищи. Крестьяне, даже самые замшелые, как-то с миром одно…

Оля сказала, что я отчасти права, и вот оттого-то и наступает ответственность высшего класса. Матрена, поморщившись на олины слова, сдержанно объяснила мне, что революцию может нынче делать только пролетариат и обязательно люди молодые. Отчего? Но где ж на крестьянство рассчитывать, ежели все люди из деревни зрелых лет родились при крепости и были либо рабами, либо господами и владельцами человеков. Вот она дружит с одним стряпчим. Он умен, в люди вышел, но… из крестьян. И вот он ей рассказывает: учил его мальчишкой читать помещик – человек благорасположенный и незлобивый, но со странностями великими. Собрал у себя в усадьбе школу для крестьянских ребятишек и заставлял их заучивать наизусть или переписывать параграфы масонской ложи, к которой сам принадлежал. Это как? Понятно, что большинству такая грамота в толк не шла, а помещик сердился, ругал учеников за тупость… Ясно же, что при таком начальном обращении здоровая натура получится не может…

Я ничего не возражала, а просто тупо, не отдавая себе отчета, качала головой. Вдруг у Матрены губы побелели и она, вскочив, крикнула что-то неразборчивое. Я удивилась, а Оля схватила ее за рукав и потащила на улицу – проветриться.

Потом уж они сидели на крыльце, а мне стало стыдно, и я хотела перед ними повиниться: люди столько ехали, чтоб меня поддержать, и предлагают мне, что сами знают, а я нос ворочу. Я вылезла в окно, тихонько, по-индейски обошла дом.

– Ненавижу ее! – сказала Матрена.

– Отчего? – Оля сидела поодаль, завернув ладони в подол и не касаясь подруги. Мне вдруг показалось, что Камышева ею брезгует. Рабочими – грязными, потными, вонючими – точно нет, там – идея, светлое будущее, а вот Матреной…

– Она нас с тобой и не слышит. Вся там… с ним…

– И что ж?

– Я… другие, подобные мне… я могу испытывать чувства столь же сильные, как они. Но никогда мои чувства не будут красивыми. Лишь стыдными и нелепыми…

Я не поняла сути этого высказывания. Оля, по-моему, тоже. Но Матрену жалко. У нее какая-то ужасная лиловая кофта с большими пуговицами, в которой одна полочка выше другой, и две затяжки на синей шерстяной юбке.

Я ушла в дом так же, как и пришла, через окно.

Можно было бы посмеяться, коли б не было так пусто в душе. С самого раннего детства под занавес любых своих трагедий и переживаний я вынуждена наблюдать и как-то принимать участие в страданиях и истериках своего братца Гриши. Как будто бы мироздание каждый раз напоминает мне, насколько мало, плоско и «неинтересно» чувствую я сама, насколько я холодна и рациональна даже в самые драматические моменты моей жизни. Ты ведь видела? Он влетел на площадь позже всех, словно маленький осенний смерчик, из тех, что кружат у крыльца пыль и опавшие листочки.