– Так у тебя, значит, есть идеи?

– Отчего ж у меня их не может быть? Оттого, что мне мало лет? Оттого, что я – женщина?

– Женщина… Женщина… Когда замуж-то пойдешь за своего поэта?

– Откуда вы?… Ах, да, Иннокентий Порфирьевич… А еще говорят, что женщины сплетницы… Это, впрочем, не ваше все дело…

– Известно, не мое. А роман твой с идеями – это хорошо. Ты пиши. Я его сам издам. Закажу так, чтоб переплет богатый и бумага хорошая. Или издательство с типографией куплю. Мне уж предлагали. Хочешь с картинками? Я сам с картинками люблю, так понятнее. Картинки закажем у кого получше, я справлюсь у знающего человека, кто там из художников считается. Хорошо будет, красиво… Чего ты хмуришься? Я ж должник твой. За тот раз. Туманов долгов не прощает, но и сам в долгу быть не любит, у меня от этого нрав портится. Иннокентий сказал мне, что ты денег не взяла. Гордость… Я это понимаю, сам гордый… бываю иногда… Вот так… Договорились, что ли?

К удивлению Туманова, Софья, вместо того чтоб растаять в благодарном удивлении, гневно раздула ноздри и топнула ногой:

– Если вы мужчина и миллионщик, то не следует вам так уж много о себе понимать! Если хотите знать…


За следующие полчаса успели поссориться и опять помириться. Туманов, волей одолевая наползающую дурноту, и то и дело собирая в кучку мысли (они норовили расползтись, как намыленные), рассказывал, сам удивляясь, что может еще вспоминать и связно говорить.

«Надобно мне сейчас уйти и лечь, – думал он. – Как же ее оставить? А что ж с ней будет? Попишет еще в свой блокнотик, Иннокентий присмотрит, потом карету даст. Приехала же она сюда по сговору с ним… К-как он посмел? Так ведь хорошо же, поговорили, познакомились. Надо ж как… Девушка, и романы пишет. А если не врет, то и с успехом… Надо будет прочесть…Почему она сказала, что я мужчина и поэтому не должен… Что не должен? Спросить у нее… Нет, нельзя…»

– А духи они, должно быть, используют плошками, не меньше… – с улыбкой рассказывала Софья о своих бальных наблюдениях. – В ином случае и не поймешь, что за запах – цветы, фрукты, ваниль – все вместе… От невесты так розаном пахнет, что словно вымачивали ее…

– Это не розы, – сказал Туманов. – Это спермацет. Дорогая вещь, промежду прочим. Они им не то волосы мажут, не то корсеты. Но запах где хочешь узнаю.

– Спермацет – я слышала, но не знала. Что ж это, вы знаете?

– Когда убивают китов, у них в черепе по бокам есть такие полости, вроде маленьких горшочков. Вот, оттуда этот спермацет и берут. Его мало, потому дорого. Он вроде жира, только прозрачный и розой пахнет…

– Бр-р… как неприятно… Я бы не стала… А откуда вам известно?

– Я… у меня знакомец на китобойном судне плавал, матросом… Он рассказал… («И дал понюхать,» – мысленно усмехнулась Софи)… Китов не надо теперь убивать, я так думаю. Корсетов теперь можно не носить, лампы керосиновые, светильники электрические в силу входят, а мясо – что ж… можно обойтись…

– Почему ж не убивать китов? Чем они, к примеру, лучше коров?

– Коров для того разводят. А киты… не знаю, как тебе объяснить… они очень большие, могучие, умные… ты, если не видала, даже представить себе не можешь… В них так много жизни, что даже страшно смотреть. А когда их убивают, получается… очень много смерти. Понимаешь?

– Может быть… – Софи с сомнением покачала головой. – Вы странный все-таки, Михаил Михайлович…

– Зови Михаилом. Выговорить проще. Ты ведь дворянка, да? Меня дворяне Мишелем зовут, но мне не нравится… на «кошель» похоже. Я странный. Тебе мои рассказы… речь у меня необразованная, это – да…

– Образованные так много пустого говорят, – спокойно возразила Софи, пожав плечами. – А вы, когда не ругаетесь, говорите интересно.

Туманов поклонился, с трудом удержав равновесие. В устах знакомых ему девушек и женщин «из общества» последняя фраза прозвучала бы кокетством. Софи же лишь называла очевидный для нее факт.

– Я тебе еще много расскажу… – пообещал он. – Интересного…

– Спасибо. А только для чего вы столько пьете?

– Не знаю. Натура, должно быть, такая. Я б трезвый с тобой разговаривать не стал.

– Отчего же? Я слышала, вы с женщинами не робеете…

– А! Слышала уже? Рассказали, добрые души? Это к лучшему…

– Почему к лучшему?

Туманов не обратил на вопрос Софи внимания, весь поглощенный какою-то своею мыслью.

– И что ж? Ты, про меня наслушавшись, не боишься совсем?

– Чего ж мне бояться? Неужто вы страшнее, чем те, в слободе?

– Я! Для тебя! Страшнее! – почти выкрикнул Туманов и хотел, очень хотел добавить. – Уходи! Уходи теперь отсюда. Скорее!

Не смог. Язык не повернулся. Дальше руки действовали отдельно от мозга, в котором билась паническая мысль:

«Чего ж я, мерзавец, делаю-то?!»

Никакого удовольствия или хоть чего похожего, не было. Тьму, наступившую после удара Иннокентия, Туманов принял как избавление от кошмара.

Глава 3

В которой Гриша и Софи Домогатские знакомятся с падшей женщиной Лаурой, горничная Лиза рассуждает о любви, а Михаил Туманов посещает гадательный салон своей давней подруги

В любое время года Лужский край с его высокими холмами, песчаными грядами, перелесками, рощами, долинами, крутобережьем многочисленных рек и озер очаровывает своей живописностью. Полужье заселялось славянами еще с VI века от Рождества Христова, чему свидетельством многочисленные памятники древности – городища, селища, сопки, курганы, могильники, жальники. Однако, главный город уезда – Луга, основан был по указу «сверху». В 1777 году Екатерина П, проезжая Полужьем, и вдохновившись, должно быть, красотой и богатством здешних мест, повелела: «На реке Луге учредить новый город, близ урочища, где река Врёвка в Лугу впадает, наименовав его городом Луга». С 1802 года числится Луга уездным центром, но еще в середине XIX века путешественники отмечали: «Луга вовсе не похожа на город, это просто небогатое село, в котором, кроме собора, нет другой церкви и ни одного красивого дома». Так и посейчас.

Все помещики этого края испокон веку были, что называется, «средней руки», сидели на 200–400 десятинах и у кого насчитывалось больше, считались богачами. Среди владельцев почти не встречалось титулованных особ, в основном то были представители небогатого дворянства, которые, тем не менее, во все года изрядно послужили России в самых разных областях и землях, находясь в чинах прапорщиков, поручиков, секунд-майоров, редко полковников.

Военное поприще в то время представлялось настолько естественным для дворянина, что отсутствие этой черты в биографии должно было иметь какое-то специальное объяснение. Впрочем, после появления «Манифеста о вольности дворян», изданного Петром III 18 февраля 1762 года, многие дворяне, дослужившись до определенного чина, уходили в отставку и удалялись в деревни, где жизнь была спокойнее и дешевле.

Все эти исторические сведения невольно вспоминались Софи во время ее затянувшейся одинокой прогулки по берегу Череменецкого озера. При этом девушка ясно отдавала себе отчет в том, что исторические ретроспективы служили лишь ширмой и отвлечением от мыслей действительных, которые прятались глубоко в сознании и пугали ее своей неопределенностью и какой-то неясной угрозой для ее размеренной, устоявшейся жизни.

Живописные картины открывающихся видов на Череменецкий Иоанно-Богословский мужской монастырь, выстроенный на маленьком островке по приказу Ивана Ш, и богатую мызу Вал с ее радиальными аллеями и террасами, радовали взор Софи и несколько утишали мятежную душу. Предвечерний свет и осенняя утомленная предрасположенность природы также оказывали свое действие.

Село Калищи с двумя почти слившимися с ним деревнями Неплюевкой и Дубровкой, скрывалось в слегка расплывшейся акварели пейзажа, и лишь голубые купола Петропавловской церкви, да зеленая крыша недавно выстроенной школы проглядывали в кронах деревьев, еще пышных, хотя и тронутых уже осенней ржавчиной. Темнело по-осеннему быстро, на небе уж появилась краюшка луны, отчего-то напомнившая Софи светлую детскую пяточку. Первая звезда отразилась в залитой водой колее разбитой дороги. Софи оторвалась от созерцания вечерних картин и ускорила шаги, торопясь вернуться до темноты. Не слишком многолюдное село уже тонуло в тумане и безмолвии. На лавке возле своего дома сидел сапожник Рувим в черной ермолке и держал в руках маленький сапожок, по виду женский или детский. Работы Рувим не делал, а все время, что Софи шла по улице, зачарованно глядел на луну. При этом пел себе под нос какую-то песню, из которой Софи на подходе слышалось лишь «Цззсы… Цззса…». Увидев Софи, Рувим прервал свое птичье пение, привстал, молча поклонился, не снимая ермолки. Софи показалось, что сапожник хотел что-то сказать ей, но удержал себя. Кивнув ему, девушка прошла дальше, потом отчего-то обернулась. Ей казалось, что все это – озеро, дорогу, пяточку луны, сапожника – видит она в первый раз, а до этого не видела вовсе. И все казалось отдельным (раньше она не отделяла того же Рувима от придорожной столетней липы) и исполненным какого-то особого, нового смысла.

Рувим отложил сапожок, достал из кармана луковицу, показавшуюся Софи огромной, черную краюху хлеба и стал сапожным ножом чистить луковицу. Софи, словно окаменев, наблюдала. Очищенная луковица в свете луны казалась ярко-серебряной и законченно красивой. Рувим полюбовался ею, посолил из кармана, а потом смачно откусил, заев горбушкой. Положил все на лавку, выставил кадык и, уставившись на небо, снова затянул свое: «Цззсы… Цзсса…». Софи встряхнулась, словно разбуженная собака, потерла кулачками скулы и заспешила домой.

Софи любила свой маленький домик, выстроенный неподалеку от школы и одновременно с ней, крытый такой же веселой зеленой крышей. Несмотря на пять прошедших лет, в жаркие вечера от стен школы и домика еще пахло смолой и свежим деревом. Илья Самсонович Андреев, лужский помещик, по проекту и на деньги которого была выстроена школа, знал Софи с детства, благоволил ей и, учитывая размер земского учительского жалованья и отношения Софи с родными, подкидывал ей, смотря по сезону, то дров, то мешок картошки или муки, то ведро яблок или лукошко клубники. Несмотря на вольнодумство, суфражистские взгляды и гордяцкую репутацию, Софи подношения от Ильи Самсоновича принимала легко и с благодарностью, так как благородная душа, деловая сметка, активность в делах благотворительности и неподкупная честность одинокого вдового старика были широко известны в уезде и симпатичны ей с детских лет (в те времена Илья Самсонович сначала заседал в суде, а потом был избран предводителем уездного дворянства).

Издалека увидав возле своего домика маленькую карету-«эгоистку» с высокими колесами, Софи в первую очередь подумала об Илье Самсоновиче, но, приблизившись, поняла, что изящный экипаж, не лишенный щегольства, принадлежит кому-то чужому. На козлах дремал крупный молодой парень с гладкими щеками, даже не пошевелившийся при появлении Софи. Вороная кобыла рысистой породы повела в ее сторону лиловым глазом, на ее блестящем крупе, словно присевшая бабочка, застыл лимонно желтый кленовый листок. Софи огляделась в поисках гостя и сразу же заметила вблизи крыльца маленькую фигурку, кутавшуюся в темно-синий салоп. Незнакомая девушка вышагивала вдоль фасада, то и дело попадая в лужи, но явно не замечая этого, нервно поводила руками, словно споря с кем-то, и ломала пальцы. Софи вздохнула и мысленно простилась с тихим одиноким вечером, проведенном с книгой в любимом кресле.

– Не меня ли вы ждете? – осведомилась она у девушки.

Та подпрыгнула, словно ее ткнули в бок чем-то острым, хрустнули пальцы, блеснули во тьме влажные глаза и русый локон, выбившийся из прически.

– Я… вы так бесшумно… извольте… простите… без приглашения…я даже напугалась…

– Я хожу без шума – я знаю, – согласилась Софи. – Это с детства. Вы играли в индейцев? Нет? Я играла с братьями. Нужно ступать особым образом, с носка на пятку, и глядеть, куда ставишь ногу. Это привычка, как научишься, потом уж не надо следить. Пройдемте в дом, – Софи еще раз вздохнула. – Там и поговорим. Я – Софи Домогатская. А вам, милая, кого надобно?

– Вас, как раз вас мне и надобно, – успокоенная размеренным голосом Софи, девушка слегка расслабилась. – Софья Павловна Домогатская. Меня селяне послали к школе, сказали, вы здесь. Я уж жду, жду, думала, вы в гостях или еще где… А мне еще ехать…

– Что ж у вас за дело ко мне? Как мне вас называть?

Сняв салоп и присев на краешек стула, девушка казалась еще меньше. Ее хрупкость виделась не совсем здоровой, а огромные глаза портили коричневые, слегка набухшие подглазья. На вид ей нельзя было дать больше четырнадцати-пятнадцати лет. Резвость, естественно присущая этому возрасту, подменялась у нее откровенной нервичностью и издерганностью чувств. Когда часы на стене в гостиной начали бить, она вскрикнула и тут же зажала рот узкой ладошкой с простеньким серебряным колечком на среднем пальце.